Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 49

Поверьте, Дидье, по крайней мере, в начале жестокость моя к ней не выглядела безнадежной. В глубине души я ощущал смутный страх перед реваншем. Клонясь над своей злобностью, как над бездной, которая меня пугала и одновременно влекла, я сползал к умышленной травле, испытывая головокружения похоти.

У меня не было защиты от наследственных изъянов. Я ненавидел и боялся отца, но увековечивал именно его порядок. Пуповина опутывала мне ноги, плацента выжигала глаза. Старик требовал свою долю, буйствовал, отдавал мне свои пороки в чрезмерно преувеличенном виде, словно их рассматривали под лупой.

В муках, которым я подвергал Ребекку, таилась слегка безумная мечта: будто из темных вод унижения вынырнет нечто похожее на новое сильное чувство. Поскольку я отказывался верить, что химеры наши занесло песком, свирепость была еще и извращенной тактикой обольщения. Кто хочет, поймет.

Я больше не хотел ее. Прежде нам достаточно было вытянуть руки, чтобы оказаться в страстном объятии, наши руки казались нам нежными, словно насыщенными любовью. Когда препятствия исчезают, желание тускнеет. Ибо желание — дитя хитрости: ему нужны заросшие колючим кустарником обходные тропы, прямой путь нагоняет скуку. К примеру, мы ложились в постель: по ее глазам, походке, томности я сразу видел, что мне в очередной раз придется платить собственным телом; я нарочито сладко зевал, никогда еще сон не наваливался на меня с такой силой; она, разумеется, прижималась ко мне, теребила мне промежность коленом. Мысль о предстоящем усилии приводила меня в смятение: вот она — голая, роскошная, прекрасная. Почему же меня не охватывает неистовое желание раствориться в ней? Она лежала рядом, и пах ее завывал от голода, чресла начинали паниковать. Ко мне тянулись ее губы, ожидавшие лишь моего согласия, чтобы поглотить меня. Поцелуй меня: я нехотя целовал. Еще: я снова слюнявил ей мордочку. Гораздо лучше. Язык ее досаждал мне, это был бурав, который пронзал мне нёбо, спускался по пищеводу, проходил сквозь желудок, жаждал разбудить паховые нервы, кричал им: «Проснитесь, проснитесь, вы мне должны любовь!»

Ибо этот поцелуй сам по себе был ничто в сравнении с последующим — с той глупой банальностью, которая именуется совокуплением. Из трусости, часто, я уступал. Давил свои губы о ее рот, как давят сигарету в пепельнице, и мы сливались в одно, она — с решимостью извлечь максимум удовольствия, я — стремясь отделаться поскорее. Я закрывал глаза и нехотя исполнял свои супружеские обязанности. Ко мне вернулась подростковая привычка — считать в уме. Я устанавливал лимит, например 1000 или 2000, и считал по частям в 200, медленно, имитируя аллюр рысака и меняя позу после каждой части: числа были свидетелями моей скуки и позволяли скоротать время. Достигнув установленной цифры, я кончал несколькими резкими толчками. Грубое потрясение чувств отнюдь не побеждало пресыщенность, но каждый раз санкционировало ее. Иногда я призывал на помощь образы других женщин, чтобы исполнить свою повинность, однако подмена длилась недолго, ибо реальность не давала забыть о себе. Впрочем, со временем пыл мой совсем угас: я больше не прикасался к ней и предписал ей целомудрие от утомления.

И вот мне стала привычной до тошноты часть созданной мной самим мифологии — необычность Ребекки, которая прежде ужасала меня в той же степени, как опьяняла. Я угадывал в ней все, она лишилась способности удивлять меня: выходки, хитрости, капризы, которыми она пользовалась, чтобы околдовать меня, утеряли надо мной власть. Чары опали, как продырявленный мяч, оставив после себя смехотворный остов трюка. Кроме того, ее безмолвная красота больше ничего во мне не пробуждала: гримасы, вздохи, кокетливые позы — то, от чего у меня захватывало дух, теперь безмерно раздражало.





Ребекка все усложняла, поскольку тщательно исследовала каждый уголок той клетки, которую именовала страстью ко мне; но сама она сложной не была — и, занятая исследованием лишь этих уголков, не могла предложить мне никакой тайны. Не способная к творческому порыву, она высушивала себя злосчастным анализом собственных чувств.

Человеку прощаешь все, говорил я ей, вульгарность, глупость, но только не скуку.

Если в административной сфере долголетняя служба дает преимущества, то в любовной представляет собой гандикап: продвижение здесь идет в обратном порядке. В сущности, я смертельно томился возле нее. Скука же — спутница, с которой миришься только в одиночестве, ибо в такие проклятые минуты не хочешь иметь свидетелей, чтобы на них не запечатлелся этот позорный облик. Рядом с Ребеккой дни казались мне невыносимо долгими: каждый приносил одни и те же страхи, одни и те же тяжелые мгновения, удручавшие нас в определенные часы с изнурительной регулярностью. Вы не замечали, что отсутствие событий своей безмятежностью разлагает нас так же, как самые жестокие катастрофы? Чтобы ускользнуть из дома, я бегал по кафе, кружкам и лекциям, изобретал коллоквиумы и свидания, ибо каждая минута, вырванная у нашей совместной жизни, доставляла мне величайшую радость. Монотонность подобных вечеров — те же друзья за теми же столиками, разглагольствующие на те же темы, выдвигающие те же бесполезные прожекты с тем же отсутствием энтузиазма, те же шуточки, изжеванные теми же ртами, — все осточертело мне до такой степени, что я ощущал звериное, подростковое желание бежать. Я не мог уже вести эту размеренную пустую жизнь — столь банальную, столь легковесную и одновременно столь тяжкую, мне хотелось чего-то динамичного, активного, бурного, сам не знаю чего. Это топтание на месте, эти крохотные события, эти жалкие истории очаровывали Ребекку: она называла их «перипетиями нашей жизни вдвоем».

Я безошибочно узнавал в ней симптом семейной пары: чем меньше живешь, тем меньше хочется жить. Супруги — это сиамские близнецы, для которых Вселенная, какой бы она ни была мирной, наполнена страхами и угрозой беспорядка. Поэтому они разрешают себе лишь такое дерзновение, как включить телевизор, надеть тапочки, сесть за стол. Меня же меньше страшила уверенность в неизбежности смерти, чем неуверенность в подлинности жизни: я ненавидел эту ауру утонченной боязливости, исходившей от нашего дуэта, мы были уже не месье и мадам, а Трус и Трусиха. Разве мало нам твердили, что любовь несет в себе принцип беззакония, неистребимый дух преступления? Я видел тут лишь благоразумие, конформизм, почтительность, опасливость, укрывшиеся под красивым наименованием чувств, и законные страсти любовью не называл. Я знал, что девизом мелких буржуа — «мой стакан мал, но я пью из своего стакана» — руководствуются те любовники, которые остаются вместе за неимением лучшего. Любой нежный супруг, любая чистая подруга тут же отказались бы от скудного моногамного бульона, если бы им обеспечили постоянную смену партнеров и обновление любовного материала. Редкие исключения лишь подтверждают незыблемость этого правила. Вы сами, Дидье, ведь вы любите Беатрису, но если бы другая — более красивая и предприимчивая — предложила вам себя, разве вы тут же не бросили бы ее? Вы протестуете? Тогда объясните мне ваше влечение к Ребекке.

Что такое пара? Отказ от существования в обмен на безопасность, неприглядный лик законной любви. Это замкнутое пространство, делающее банальными людей, меньше всего склонных к банальности, придает тяжеловесность самым подвижным. Я видел вокруг себя тех, кто погружался в посредственность, старел в своем смирении, терял по одному все устремления юности ради топкой тины семейного диктата. Я видел смелых мужчин, свободных женщин, которых совместная жизнь расхолаживала, обесцвечивала — в паре их острота притуплялась. Я ненавидел мимикрию сожителей, их готовность принять изъяны законного брака, их липкое соучастие вплоть до измены, которая их еще больше сплачивает. Ни один из моих друзей не избег этой слащавости, и в каждом я узнавал гримасничающий образчик моего положения.