Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 49

Двумя гребками я настиг горластого малыша, закинул его на понтон и, в свою очередь, выбрался из воды. Над головой моей загремела овация. Рукоплескания успокоили мое самолюбие. Продрогший до костей, я перевернул зверька вниз головой, чтобы освободить его от воды, которую он начал изливать, словно бурдюк. Это был уже не кот, а пористая губка, насыщенная влагой и трепетавшая в ритме бешено бившегося сердца. Мышцы у него свело судорогой, он оскалился и выпустил когти, пульсируя как наэлектризованный, не переставая вопить и вырываться, будто пережитое несчастье превосходило банальную опасность утонуть, являлось громадным, непоправимым горем, которое ничем нельзя возместить. Едва я поднялся наверх, Беатриса бросилась мне на шею, развязала свой шарф, закутала орущего малыша. Мне хотелось подлечить его, возможно, забрать с собой, но Беатриса воспротивилась: об этом не могло быть и речи, на борту «Трувы» запрещалось держать животных. К тому же она сама страдала аллергией на шерсть. Оставалось вернуть его в колонию бродячих кошек, поселившихся под одной из арок моста, — пусть они о нем позаботятся. Спасенный продолжал плакать душераздирающим образом, и завывания этой сирены еще долго преследовали нас, когда мы шли по улицам к «Флориану», где я немедля выпил чашку горячего шоколада, чтобы согреться. Меня переполняла глупая сентиментальность, и я почти жалел о том, что не сумел уговорить свою подругу взять малыша. В кафе мы нашли Раджа Тивари, и, невзирая на его удивленное снисхождение, я в мельчайших деталях рассказал ему о своем подвиге. Впав в экзальтацию, наверное не вполне уместную, я вещал:

— Мы уличили во лжи венецианскую легенду. Туда, где другие прославляли смерть, мы вернули жизнь. И этому городу я принесу на обратном пути свои воспоминания, как скромную дань его неисчерпаемым сокровищам.

Вечер еще не наступил, и одежда моя быстро высохла. Мы поднимались по набережной Эсклавон, сверкающей перламутровым морским отблеском, когда солнце внезапно заволокло тучами, скопившимися над Лидо. Золотые купола и мраморные фасады омрачились в один миг, а вода приобрела мертвенно-бледный цвет. Небо нахмурилось, день преждевременно уходил. Резкая судорога топорщила влажный мех Большого канала, который нервно потягивался, поднимал спину горбом. Холодный пронизывающий ветер леденил нам кровь. За несколько минут опустевшая от туристов площадь Святого Марка покрылась снежной сетью, опутавшей заиндевевшие плиты: вместо того чтобы погрузиться в море, зябкая Венеция тонула в вышине, в океане белизны — Венеция погружалась в зимнюю летаргию.

Мы решили вернуться на корабль: против желания Беатрисы, я настоял, чтобы мы еще раз взглянули на котика, спасенного из воды. Мы шли быстро, порхая между хлопьями, перебрасываясь снежками. Гондолы казались черными улитками, скользящими по вате, чтобы проводить кого-то в последний путь. Снег, припудривший кровли тонким серебряным ковром, накрыл площади и улицы громадным бархатным одеялом, от которого сгущалась вечерняя тишина, нарушаемая лишь потрескиванием исчезающих в воде хлопьев. Арка моста Академии исчезала во мраке: я чиркнул зажигалкой — пламя вспугнуло стайку кошек, ощерившихся так, будто их оторвали от пиршества. На их месте я заметил сначала только груду шерстяных лоскутов, остатки шарфа Беатрисы; недалеко валялся брюхом вверх маленький трупик — с наполовину обглоданными задними лапами, плавающий в луже крови. Я сперва принял его за кожаный мешок. В моих пальцах он дрябло обвис. Я поднес находку к свету и узнал котенка — его слегка вывалившийся розовый язычок открыл зубы, похожие на зубья расчески, а на мордочке еще сохранилось выражение неописуемого ужаса. Обернув падаль шарфом, я бросил ее в воду.

Беатриса нашла подобающие слова утешения, но я совсем не был признателен ей за такт. Коварный голос нашептывал мне, что спасательная операция провалилась по ее вине. Если бы она не испытывала глупого отвращения к кошкам, зверек сейчас был бы жив. Извиняться ей не стоило — я не находил для нее никаких смягчающих обстоятельств. Когда мы вернулись на корабль, я один отправился подышать снегом с привкусом соли. Несмотря на холод, я наложил на себя обязанность бодрствовать и все ходил по лестницам и мостикам, проклиная разом и любовницу свою, и Венецию — город прекрасных снов и мерзких пробуждений. Я долго стоял на корме, не двигаясь, вспоминая прежние грезы, проникаясь глубоким унынием, смешанным с разочарованием, смотря на порт с нечеткими контурами судов и подвижными огнями, утопленный в волшебной белизне хлопьев, заглушающих все шумы. Как же я раскаивался в том, что придал более чем банальному эпизоду значение события, почти вызова. Я был погружен в эти мрачные мысли, когда по плечу моему сухо хлопнула чья-то рука. Это был матрос. Он уже полчаса искал меня, чтобы передать записочку Франца, которая гласила:

«Я узнал от Беатрисы о вашем вечернем злоключении. Поверьте, я вам соболезную от всего сердца и предлагаю обрести утешение в моей каюте, выслушав продолжение рассказа».





Я пребывал в столь подавленном состоянии духа, что меня привлекло бы любое приглашение: праздность, а также нежелание оставаться наедине с Беатрисой побудили меня пойти к паралитику, чтобы внимать его бредням. Он выказал мне большое расположение, встретил меня с широкой улыбкой и, как в прошлый раз, предложил чаю.

— Поверьте, Дидье, — сказал он, — я зазвал вас в мои скромные пенаты лишь для того, чтобы самым простым образом открыть вам мое сердце. Взамен я надеюсь получить толику признательности, ибо не только развлекаю вас, но и предостерегаю против этой колдуньи Ребекки.

Я улыбнулся этому предупреждению и, удобно привалившись к подушкам на кровати, стал слушать — поначалу рассеянно — продолжение любовных историй калеки.

Заранее простите старому безумцу, пригвожденному к ложу скорби, и старомодную сентиментальность, и тривиальность рассказа. Однако прошу вас: не осуждайте бесчинств, вызванных чрезмерностью страсти. Узнайте же, что после девяти месяцев совместной жизни мы с Ребеккой познали «второй раз» — во внезапном повышении градуса, озарившем нашу связь беспримерным светом. В общем, в то время любовница моя дала мне понять, что у нее с детских лет развились фантазии, связанные с водой, что ей нравится смотреть на бьющие из земли фонтанчики, хочется брызгаться, орошать, разливать — и она ждет любящего человека с достаточно свободными взглядами, который позволил бы реализовать эти мечты. По ее словам, подобные грезы могли принять самую безумную форму: она утверждала, что под мирным обличьем в ней дремлет вулкан. Я не обратил никакого внимания на эти намеки.

Нужно сказать, что мы тогда были без ума друг от друга и не упускали ни единого случая доказать это. Мы соревновались в смелости, каждый из нас творил свой образ — потрясающий настолько, чтобы соответствовать высоте, на которую мы хотели вознести наши чувства. В любое время дня Ребекка, едва лишь у нее появлялось пять свободных минут, устремлялась ко мне — я только что, на паях с группой коллег, открыл в своем доме кабинет, где давал консультации по тропическим болезням. В ее белых юбках клокотало желание, она излучала благоуханную страсть. Я ссылался на неотложную нужду, и мы обнимались прямо на полу или на смотровом столе, еще хранившем тепло последнего пациента, — словно двое безумцев, которых отпустили на время и не будет у них другой секунды, чтобы насытиться друг другом. За Ребеккой водился грешок: она являлась на свидания невероятно расфуфыренная — особенно в нижней части, — поскольку из кокетливости надевала три юбки, именуя их «скромница», «плутовка» и «скрытница». Подвязки ее представляли собой сложнейшую систему с массой кружевных препон; под одними трусиками иногда обнаруживались вторые, охранявшие доступ к тайне, которую она желала сохранить абсолютной: потом вдруг возникал проход сквозь самые интимные предметы туалета — распахивая двери и расчищая завалы, она позволяла мне войти в Святилище, сама же при этом оставалась одетой, приличной и достойной. Видеть ее было для меня чудом: в ней смешивались столетия — шлюха, мать, супруга, муза, лолита, дитя, она жонглировала этими ролями, неотъемлемыми от женского существа, тогда как я в своем обожании почитал ее, как некий атом, лучившийся человечностью.