Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 99

Только день взятия Бастилии раскрыл Екатерине глаза и так испугал ее, что выразился резкой переменою поведения.

И когда Гримм, привыкший к легковесной оценке русской императрицей французских событий, попросил у Екатерины портрет ее для передачи мэру города Парижа Бальи, она, без обычной любезности, весьмя ядовито ему написала, что мэру «демонархизатору», врагу самодержавной власти, не приличествует иметь портрет самой монархической в мире персоны, какой является она.

Главным образом ее выводила из себя на глазах растущая роль участия в политике самого французского народа. Она в ярости восклицает, а Храповицкий невозмутимо записывает:

«Как это сапожники могут вмешиваться в политику! Сапожники только и знают, что свои сапоги».

Наконец она додумалась, что одна из важных причин развития революции — это повсеместное гонение на иезуитов и закрытие их школ.

«Что ни говорите, — записал за императрицей Храповицкий, — а эти плуты внимательно следили за воспитанием, нравами, вкусами молодежи, и все, что во Франции было лучшего, вышло из их школ».

Екатерина оказалась самой возмущенной из монархов, когда Франция стала воплощать в жизнь как раз те самые революционные идеи, которыми она прикидывалась восхищенной в творениях просветителей в те далекие дни, когда она поразила Европу своим «Наказом», и еще она любила повторять: «Душа моя — республиканка». Казалось бы, какая пережита ею трагедия: ненавистница деспотизма, волею судеб она сама попала в положение деспота.

Но трагедии не вышло: Екатерину спасло ее великое неуважение к людям, возникшее с детских лет вследствие зрелища бесконечных интриг, несправедливости и произвола русского двора. После перемены в ее судьбе лесть одних, притворство других и продажность всех укрепили ее окончательно в оправдании своего произвола, а Потемкин успокоил совесть: он доказал ей, что после пугачевщины новая полицейская система государства — единственное средство удержать чернь от бунта.

Еще более тонкую поддержку, настоящий выход из сложного положения, когда убеждение расходится с действием, оказал ей старый учитель — Вольтер.

Ненавистник «системы», он учил ее, что всякий догматизм принижает разум и отсутствие ответа за слова и дела стало его легким обычаем.

В конце концов она и сама не заметила, как все чаще мелькало в ее утомленном годами мозгу наместо затверженных прекраснейших истин из энциклопедии просветителей нечто весьма с ними не схожее:

«В конце концов все войско в руках Потемкина!»

Когда придворные, ею воспитанные по старой моде, еще вольнодумные, как люди, донашивающие прекрасно сшитую некогда одежду, с которой им все еще жаль расставаться, восхищались при ней ответом графа Мирабо, с гордостью отказавшегося выйти из залы «jeu de paume»[102] со словами, вошедшими в историю: «Только сила штыков нас может заставить выйти отсюда», Екатерина усмехнулась с иронией и сказала:

— Больше доблести — пред штыком не моргнуть. Как видно до конца в своих мыслях и бунтовщики не доходят.

Она достаточно доказала, что была слишком умна, чтобы не понимать передовых идей своего времени. Но если обстоятельства ее правления были таковы, что чем далее, тем становилось необходимее, просто ради того, чтобы уцелеть, удерживать свое самодержавие, то долой колебания и долой все, что может мешать ее власти.

Потемкин разленился. Его теперь все чаще захлестывает тоска, черная, ничем необоримая. Это что-то до того совершенно чуждое ее немецкой натуре, размеренной, склонной к порядку. Непонятна, утомительна, вызывает брезгливость, как и безобразные его кутежи, эта гипохондрия светлейшего. Какая он с нею противоположность! Ведь даже в самые жаркие дни их сердечной страсти ничто не могло остановить ее от раз заведенного ею порядка сидеть в шесть часов утра у рабочего стола и с ясной, как всегда, головой выслушивать доклады.





А он? Коли захлестнет его, как давеча, при осаде Очакова, он, на срам всей надзирающей Европы, показать себя может, как только что показал, сущей расслабленной бабой. Как будто и светлейший уже не тот, на силу его ей по-прежнему не опереться.

Все чаще теперь мысли Екатерины останавливались на иезуитах. Конечно, из всех тайных обществ, против которых столь предупреждал ее в последнее время верный советчик Циммерман, это единственное, с которым власть монархическая должна и может идти рука об руку. И пусть они себе царят над душами, ежели тела подданных умеют делать столь послушными власти царей.

Екатерина с удовольствием вспомнила, что не ошиблась, пустив иезуитов в Белоруссию; в такой спокойный, ее скипетру верный, они, ей в благодарность, превратили весь этот край. Иезуиты, несомненно, враги масонов, особливо того их течения, которое сейчас тщится опрокинуть все троны.

И потому сегодня, когда по особо важному делу Екатерине доложен был маркиз де Муши, она приказала объявить что для всех прочих приема не будет. Маркизу де Муши Екатерина, по ходатайству ей угодных могилевских ксендзов, разрешила снова приехать в столицу. Время от времени она его совершенно келейно и тайно от Потемкина принимала.

Де Муши в последнее время намекал ей, что масоны желают возвести на престол Павла. Он представил изъятые из продажи книги, полученные московскими ложами, об «учреждении феократического правления», об «истинном царе». Хотя Екатерина и дала свое распоряжение эти книги изъять, но для начала каких-либо серьезных преследований, как на том настаивал де Муши, ей нужны были не утопические химеры, а доказательства действительной опасности масонских лож для ее власти.

Со вступлением на престол наследника Фридриха Великого розенкрейцерский орден стал во главе прусской политики, и тем ненавистней сделались московские масоны Екатерине. Вся ее южная политика требовала для своей успешности разрыва с Пруссией и союза с Австрией. Между тем у московских масонов связь с Германией крепла: неоспоримым доказательством являлась зависимость хотя бы того же Новикова от какого-то мекленбургского поручика, его орденского начальника, некоего Шредера. Копия обличающего документа «Письма Коловиона к начальнику» была Екатерине представлена, но оказалось не чем иным, как необычайным по искренности покаянием верующего своему исповеднику.

— Столь богатый разумом человек, как Новиков, может так себя разорять — и перед кем? Перед мекленбургским поручиком! — воскликнула в негодовании императрица. — Что же остановит прочих безумцев при подобном монастырском послушании выдать секреты империи, коль иноземный начальник их совести того потребует?

Гнев Екатерины на Новикова из затаенного ею ещё с времен издания им «Живописца» и «Трутня» с годами делался явной враждебностью.

Еще несколько лет тому назад, когда она узнала об основанных Новиковым училищах в Петербурге, в судьбе которых даже духовенство принимало участие, она язвительно, подразумевая его, написала Гримму:

«Когда это переведутся между образованными людьми негодяи с ложным направлением и кривыми взглядами?!»

Гнев Екатерины на Новикова и масона Походяшина за то, что они в недавний голод, когда она каталась по Днепру, роздали, как ей показалось — с нарочитой целью ее унизить, целое состояние голодным крестьянам, был чрезмерен. Не есть ли их филантропия замаскированное продолжение «колобродных» мыслей в форме, умы возмущающей и пленяющей сердца малых сих?

Екатерина была отлично осведомлена о том, что в масонских кругах происходило необыкновенное оживление, центром которого являлась Москва, откуда отправлен был апостолом Шварц к герцогу Брауншвейгскому за поисками самой истинной мудрости. Вот эта «связь брауншвейгская» уже могла быть рассмотрена как государственное преступление, особенно когда обнаружилось, что в сию связь вовлечена была и некая персона, сиречь цесаревич Павел.

Под именем графа и графини Северных Павел ездил с женой за границу. Поездка эта вызвала большие дипломатические разговоры при дворе. Только что произошел в политике Екатерины резкий поворот в пользу Австрии, а с Пруссией разрыв, и потому императрица не хотела, чтобы наследник повидался с Фридрихом-Вильгельмом. Но сам Павел, поддерживаемый масоном Куракиным, этого хотел непременно.

102

Для игры в мяч (фр.).