Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 99

Екатерина не знала, что Платон, увлекшись существом разговора, когда она его речь прервала, вмиг отрезвел и подумал: «Ах я, октопод[75] этакий, и с кем по душе разговаривал? Ну, теперь за мной последят…»

Рассерженная Екатерина продолжала:

— Сколь дика варварская наша страна, ежели Платон, просвещенная персона, столь ничтожно про женщину думает? Ну а что думают прочие? Полагаешь, мой друг, я не ведаю, что про меня болтают? Не ведаю, сколь зазорно прозвал князь Щербатов Потемкина? Новый лейб… Знаю и про песенку, что будто сложена про Анну Иоанновну, а распевают про меня. Все знаю et je m’en fiche — по-русски — плюю. Вчера написала госпоже Бьелке: «Я презираю всех, кто осуждение обо мне имеет, не зная моей души». И точно, мой друг, чувства мои таковы. Коль по справедливости рядить, разве дела постельные для меня суть важнейшие? Мои привязанности потому изменчивы, что не амур — бог моей судьбы, а справедливая Минерва.

Брюсша умно молчала, зная, что много горечи накопилось у царицы за последнее время и надо ей высказаться.

Екатерина перешла с Брюсшей на козетку красного дерева, и за «бобиком», уставленным склянками духов и притирок, друзья углубились в интимнейшую часть разговора.

— Мне довольно, мой друг, той горькой первой любви, — сказала простым женским голосом Екатерина, — что посетила меня в ранней юности. Бывало, вошел Сергей Салтыков — и солнце взошло. Нет его — сердца нет, самой жизни нет. Всё в нем одном — целый свет. А он-то? Знай, «валяется с кем ни на есть». — Екатерина подняла голову и высокомерно сказала по-французски: — Прилично ли той, в чьих руках вся империя, как девчонке томиться и сохнуть от сердечных скорбей? Что же сделать мне оставалось, мой друг?

— Только то, что ты сделала, дорогая Като, — ответила тихо Брюсша.

— Да, я перестроила, перехитрила, я свершила насилие над своей нежной женской природой. Я стала поступать, как они… как мужчины. Но в то же время и работать, как самый лучший из них. Зачем же они судят меня? Какова б моя ночь ни была, чуть утро, ведь я сижу за делами. Кому фавориты мешают? Если мой избранный глуп, он в делах государственных не имеет участия. Если он умен, как Потемкин, от него государству быть может только профит… Потешаются, что в случай ко мне попасть может даже Федька-печник. Но чисто вымытый Федька, скажите на милость, чем он хуже иного? Зато, мой друг, я отомстила за все наше овечье женское трусливое стадо! Знаю, что история все, все мне запишет в хулу. И Перекусихину, cette pauvre eprouveuse…[76] Но за меня свидетельствовать будет мой век и мои труды.

— А многие, спросить, брезговали «испытанием», — сказала язвительно Брюсша, — брезговали проходить через эпрувёзу-Перекусихину? Три ночи пытали на ней мужскую силу ради того, чтобы о них было доложено в соответствии.

Про себя Брюсша добавила: «А за соответствие и награда не мала — миллион и флигель-адъютантство».

Екатерина закончила свою мысль гневно, тоже по-русски:

— И после этого они судят меня… эти ко́боли!

Брюсша расхохоталась и сказала:

— Ты, вероятно, Като, произносишь это слово от немецкого Kobold. Но это простецкое и, запомни вперед, это непотребное русское слово «кобе́ль».

Часы пробили одиннадцать. Екатерина тряхнула колокольчиком. Тотчас же камер-фрау внесла ей атласный ночной халат и распустила длинные густые волосы царицы. Когда камер-фрау Степанида Ивановна, любимая Екатериной за остроумный разговор, по прекрасным волосам царицы провела гребнем, она сказала:

— С гребешка искры спелые так и сыплет… мы, матушка царица, на твою женскую силу просто потрясаемся!

Екатерина рассмеялась и спросила:

— Вот после этого, Степанида Ивановна, ты скажи, можно ли всех людей под одну мерку равнять?

— Никак, матушка, невозможно. Да и недалеко ходить: почему из цельного фунта кофею тебе всего четыре чашечки делают, и пьешь ты их все на здоровье. А давеча, когда секретарю твоему такой же крепости единую дали, так он чувств лишился. Сила сердечная, выходит, разная. Недаром в писании сказано: «Одна честь солнцу, иная звездам. Да и звезда от звезды разнствует».

Екатерина и Брюсша покатывались со смеху.

— Имея в Степаниде Ивановне адвоката, вперед будем знать, где защиты искать, — сказала Екатерина. — Ну, скажи правду, много меня пересуживают?

— А кто же это он, кто пересуживать смеет? И какой суд, коли злодея на земле вовсе нетути, а есть токмо одно: сколько бесов к кому приставлено. К этому — два, а тому — легион, и всем поручено своих обуздать!

Вошла знаменитая «эпрувёза» — Перекусихина. Вошла она утицей и, как мажордом щеголяя превосходнейшим блюдом, доложила запросто, без чинов:

— Григорий Александрович, матушка.

Екатерина встала и обняла вставшую брать абшид[77] Брюсшу.

Но как ни увлечена была предстоявшим свиданием, царица деловито сказала:

— А книжку Мабли ты, Прасковья Александровна, мне оставь. Я ужо рассмотрю на досуге.





Когда запирала перевод Радищева в особый маленький ящичек, на губах Екатерины играла лукавая усмешка:

— Предположительно, этот лейпцигский студент мою умную Брюсшу посадил в дураках и нанес ей амурный афронт!

Екатерина, подойдя к зеркалу, обмахнула кружевным платочком лишнюю пудру с лица и приказала Перекусихиной ввести фаворита.

Глава седьмая

Подходя к дому Хераскова, Радищев столкнулся с Фонвизиным.

— Ты-то, мон шер, почему запоздал? — крикнул Фонвизин, выказывая из плаща свое полное коротконосое лицо. — Я, братец, понятно, что мог проспать; вообрази, всю ночь, как юноша, протаскался по городу. Вернулся лишь в полдни, ну и залег.

Фонвизин только на пять лет был старше Радищева, но последний в ответ на «ты» говорил ему «вы».

За Фонвизиным был уже «Бригадир», читанный им в петербургских высших кругах и в петергофском дворце самой царице, весьма его одобрившей. И на придворном театре был игран с немалым успехом. Фонвизин «Бригадиром» свел на нет переделку своего начальника Елагина. Она имела доселе успех и шла под титлом «Француз-русский». В этой пьесе, как у Фонвизина, осмеивалось неумное галломанство.

Может быть, эта театральная победа и была причиной того, что под влиянием злоречивого В. Лукина, исконного врага Фонвизина и сослуживца у Елагина, не сей вельможа был первый, кто дал ход «Бригадиру».

Сейчас Фонвизин, отошед от Елагина, всей душой сделался предан Никите Панину. Он состоял у него секретарем, был при нем неотлучно и в полном фаворе.

Фонвизин значительно успокоился. Если пылкость ума осталась при нем, то свое природное уничтожающее остроумие он умел обуздать. Довольно оно ему породило врагов.

Сегодня при характеристике Дениса Ивановича пользовались только былыми примерами. Новых публично известных поводов он не давал. Но все же его побаивались.

Вспоминали, например, как к нему разлетелся Хвостов, называя его кумом муз. Денис Иванович незамедлительно его срезал, сказав с добродушием:

— Только, наверное, покумился я с музами не на крестинах автора.

Не всякий умел ответить, как нашелся однажды Княжнин, когда поддет был Фонвизиным при чтении своего Росслава.

— Я росс! Я росс! — Чрезмерно много и назойливо, показалось Денису Ивановичу, восклицает герой пьесы. Он и брякнул Княжнину:

— Пора б ему, братец, перестать расти!

— Мой Росслав вырастет, когда твоего, Денис Иванович, Бригадира произведут в генералы.

— Почему же без сна была ваша ночь, Денис Иванович, и кто именно вас посетил: музы или Бахус? — спросил Радищев.

— Вообрази, Александр, никто. Не спал же я, братец, сейчас скажу почему. Не ровён час, скоро сам попадешь в мое положение. Ну, слушай правдивую исповедь. Укроемся на время в извозном камине.

75

Восьминогий.

76

Эту бедную испытательницу (фр.).

77

Прощаться.