Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 12

Человек в талесе махнул рукой, и пожилой монах Иосиф склонился над холстом. И был на холсте голубой берег моря, край рыжей и бурой земли, маленький кораблик на переломе моря и суши. От кораблика шел человек в одежде монаха- шел прямо к бившему в лицо, слепящему солнцу. На картине было видно, какое море громадное и синее, какая суша твердая и прочная. Почему-то чувствовалось, что именно тут суша кончается, словно бы на берегу — конец света. От этого одинокого человека, идущего встреч солнцу, исходило тревожное ощущение перемены, непокоя, перелома. Очень хорошая картина.

— Разве ваша вера не запрещает изображать людей?

— Нельзя изображать лицо… — серьезно ответил человек в талесе. — И я его, как видите, не изобразил.

— Вы нарисовали так, что и без лица все стало ясно.

Человек довольно ухмыльнулся. Монаха тянуло к этому человеку… Он когда-то странно любил его судорожной, нервной любовью… Это потом его научили, как монаха, не привязываться ни к кому слишком сильно, не принимать ничего слишком близко.

— Нас Провидение свело тут, на краю земли…

— Не на краю… Тут центр земли. Мы встретились на Святой Земле, и в этом проявилась воля Й'ахве.

— Воля Божья, — согласно кивнул монах. И продолжал: — Я хочу видеть вас, но вам же нельзя в монастырь…

— Моя вера позволяет в монастырь… Это монахи при виде меня могут испугаться, будто увидели черта. Лучше приходите сюда вы… Приходите, и мы обязательно поговорим о делах великих и удивительных…

— …которые делали мы сами…

— … и которые творили другие — нашими руками и не нашими. Иосиф бен Виссарион, мне часто снятся эти времена и снитесь вы… Мы были участниками великих событий, но я рад, что получилось именно так… Что я сейчас не диктатор полумира, а раввин и помогаю выполнять волю Й'ахве. И еще я рисую картины… их выставляют и в Европе.

— Вряд ли я позволил бы вам властвовать в своей половине мира, — усмехнулся монах. Улыбка получилась нехорошей. — Приятно, что теперь я тоже служу Богу, и надеюсь, Он простит мне сотворенное зло… Сотворенное вольно и невольно. И еще я пишу стихи… Вроде не очень плохие стихи, у меня уже вышло два сборника.

— Я читал ваше… Писать стихи у вас получается лучше, чем устраивать войны.

— Войны я тоже совсем неплохо устраивал, вспомнить страшно. Да, я хочу видеть вас, я приеду.

— Вот он, мой домик, с синей крышей… И грушевое дерево у входа. Я тут встречаю иногда тех, кто приезжает в Палестину — паломником или насовсем.

— Я — насовсем.

— Вот и приходите. Забудете синий дом и грушу, не страшно: спросите Ада Шикля. Евреи в Палестине упрощают имена, как в Америке; под этим именем меня тут все знают. Мы сядем под грушевым деревом, в саду. Мы будем есть груши и виноград, а потом выпьем немного… Я сам делаю неплохое вино. И слышите? Уже гудит автобус, вам пора. До свидания, Иосиф бен Виссарион.

— Монастырского вина и я вам привезу. Это лучшее в мире вино, и под него мы поговорим, как дошли до жизни такой. До свидания, Адольф Алоизьевич.

— Вот именно: как мы дошли до жизни такой. И как дошли до нее все остальные.

Монах чуть подумал, склонив голову, и перекрестил еврея в талесе: он хотел, чтобы тот тоже попал в рай. Он боялся, что крестное знамение еврею не понравится, но человек в талесе улыбнулся. Пока монах пересекал площадь, художник что-то бормотал, делая движения руками. А потом монах сел в автобус… Он уехал в монастырь, в котором ему предстояло жить.

С тех пор он больше никогда не видел своего давнего знакомого. Старые знакомые никогда не сидели за столиком под грушевым деревом, не ели винограда и не пили вина, сделанного руками человека в талесе, с хорошим немецким языком. Последняя встреча этих людей состоялась как случайная встреча на берегу пляжа в северном пригороде Яффы, который назван «Холмом весны», Тель-Авивом.

Из сказанного не следует, что со старыми знакомыми случилось что-то плохое или что они расхотели встречаться. Знакомцы не успели встретиться потому, что примерно спустя месяц оба умерли самой естественной смертью. При жизни их называли разными именами, но все же Иосифу Джугашвили повезло больше: его имя осталось и на могиле, и на обложках сборников его стихов.

А вот по поводу Ада Шикля наивные еврейские люди думали, что фамилия эта происходит от названия весовой и денежной единицы — шекеля. Что у него есть и другая фамилия, они не знали, и многие никак не связывали это имя с картинами, выставленными во многих странах мира; с картинами Адольфа Алоизьевича Гитлера.

Часть I

КОМСОМОЛЕЦ

Конец спокойной жизни Пети Каца

Свои первые двадцать два года Петя прожил в мире понятном и предсказуемом. Петя любил папу и дедушку, товарища Сталина и Советскую власть. Петя был влюблен в восточные языки и во второкурсницу Таню. Петя уважал законы, правила уличного движения и университетское начальство. Петя не любил эксплуататорские классы, буржуазных поджигателей войны и кодлу из соседнего двора. Справедливости ради надо сказать, что Петя не боялся ни империалистов, ни драки с соседним двором: он хорошо стрелял, неутомимо бегал на лыжах, знал радиодело.

Петя был счастлив, потому что родился в самой замечательной на свете Стране Советов, потому что он хорошо учился в школе, а в университете его собирались оставить на кафедре.

Жизнь Пете омрачали только мысли о неизбежности войны, холодность Тани и вечные болезни — причем даже не свои, а дедушки.

В общем, жизнь у Пети была хорошая, правильная, и никак она не могла кончиться так странно. Но она кончилась, и Петя даже точно знал, когда: его первая жизнь кончилась четвертого мая тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Это произошло в половине восьмого вечера. Петя и место тоже знал: подворотня за булочной, рядом с трамвайной остановкой.

В этот вечер Петя соскочил с трамвая и вдруг понял, что идти домой ему совершенно не хочется. Слушаться внутреннего голоска стоило, потому что, если появлялся этот противный внутренний голосок и что-то подсказывал Пете, он обязательно оказывался прав. В десять лет внутренний голосок сказал Пете, что не надо лезть в пруд… над ним смеялись и дразнили трусом… А он панически боялся войти в воду, и все. А потом в пруду всплыл утопленник. Так и всплыл, посреди купающихся, и все мальчишки не только перепугались, но заболели, потому что купались в этой воде и даже набирали ее в рот.

В тринадцать лет внутренний голос сказал, что не надо выбегать на дорогу. Петя не выбежал и остался жив, а пьяный шофер промчался в метре от него на вихляющем грузовике.

Были и еще другие случаи. И все-таки, несмотря на явную полезность «голоска», Петя боялся таких «наплывов». Ведь вместе с «наплывами» в его разумную жизнь вторгалось что-то необъяснимое. А этого Петя не любил. В этот вечер он с полминуты хмурился, неласково смотрел на темно-синее небо. Первые яркие звездочки высыпали над острыми старинными крышами, весело перекликался народ на остановке, звенел подъезжающий трамвай. Под эти звуки Пете все сильнее хотелось сесть на трамвай. Но еще сильнее захотелось переломить утробное нежелание идти домой коротким путем. Он что — старая бабка на паперти?! Стоит тут и мнется возле остановки, боится, неизвестно чего! Вот плакат по ветру колышется, подсвеченный лампочкой. «Жить стало лучше, жить стало веселее». Плакат — коммунистически идейный, это слова товарища Сталина… А он киснет, подворотни боится! Комсомолец еще называется, строитель нового мира…

Петя сильнее нахмурился, закурил папиросу и двинулся навстречу своей судьбе. Шаги странно, тревожно отдавались под сводами низкой подворотни. Как и следовало думать, никого. И во дворе-колодце никого, только играет музыка да перекликаются голоса за освещенными окнами. Как ни глупо, Петя постоял во дворе, глядя в пройденную подворотню. Обычнейший проход между улицей и двором-колодцем, классика для Ленинграда. В этом проходе было пусто. Ему показалось, что во втором проходе раздался какой-то странный звук, вроде звона натянутой струны.