Страница 49 из 50
С переходом к охоте стали возможны — и даже нужны — более многочисленные орды и объединения соседних орд для совместных облав. Быт их, естественно, стал более оседлым, условия жизни улучшились, культура повысилась. Пещеры Испании и Южной Франции были обитаемы в течение ряда веков многочисленным населением, стоявшим уже на довольно высокой ступени культуры. Сохранившиеся до сих пор рисунки (краской) на стенах и сводах пещер и резьба по кости и камню обнаруживают замечательную наблюдательность и зрительную память художников — это подлинное искусство. Оно обнаруживает и развитые религиозные, магические и тотемистические представления. Археологические находки свидетельствуют о крупной охоте, которая требовала большой организации, дисциплины, разделения труда и других важных показателей сравнительно высокого общественного строя. Наверное и в области речи сказывалось это развитие и творческие способности этих древних людей — словарь обогащался, формы умножались, уточнялись, разнообразились.
Но эти охотничьи крупные орды были непрочными объединениями, которые распадались и снова сочетались по-иному в зависимости от изменчивых условий существования. И речевые потоки соответственно то разбивались на мелкие струйки, то вновь сбегались в новые ручьи. При этом, конечно, речь переживала более или менее сильные изменения — то обогащалась новыми словами и формами, то обеднялась, то сменяла одни выражения на другие.
Только когда орда превращается в племя, объединенное родовой связью и общим оседлым хозяйством — с началами скотоводства и земледелия, — возникают уже крупные, более постоянные и стойкие речевые потоки, которые можно по справедливости назвать языками.
Все существующие в настоящее время языки, даже самых отсталых племен — например австралийцев, которых европейцы застали еще на стадии каменного века, — представляют уже вполне развитые системы, сложившиеся в течение длительного, тысячелетнего развития племенного быта. Конечно, чем проще этот быт, тем уже и мельче умственная жизнь и тем ограниченнее язык по своему словарю и грамматическим средствам. Но было бы ошибкой думать, что тем проще и самый язык. Дело обстоит скорее наоборот. Мы, например, говорим: ты спишь и твои сон и даже я сплю и мой сон, то есть употребляем разные формы или даже разные слова для выражения принадлежности предмета и состояния. Меланезийцы могут обходиться в этих случаях одной формой, то есть как бы говорят мой сон или мои спать — глагольные и существительные формы у них не так четко разграничены, как у нас. Но зато принадлежность выражается у них различно, смотря по тому, о какой категории предметов говорится. Так, лима-ку значит моя рука, лима-ну, — это его рука, но эти местоименные приставки применяются только к частям тела. Для слов, означающих утварь, берутся другие, например, его корзина будет нонд тапара, для названий животных опять другие. Его жена, его собака, его рана, его ловля, его сон опять выражаются по-другому. Оказывается несколько десятков различных слов, имеющих, казалось бы, значение того же местоимения — но для меланезийца это, очевидно, не так. Для него принадлежность собаки далеко не то, что принадлежность жены, а принадлежность ноги не то, что принадлежность сети и так далее. И разве это нелепо? Конечно, отношения в этих случаях очень разные. Но мы обобщили их в отвлеченное понятие его или мое, а меланезийцы нет, их представления и самые способы мышления остаются предметными, вещественными. И для них они, очевидно, разумнее и удобнее, чем наши.
Русский язык складывался из племенных наречий, установившихся в эпоху удельной раздробленности Руси. Объединение страны под властью Москвы в XV веке положило начало и объединению языка: московский говор сделался, естественно, официальным языком Московского государства. Но и до нашего времени еще сохраняются областные говоры — различия произношения, грамматики и словаря, особенно в сельских местностях.
Мы следим преимущественно за историей литературной речи, в особенности за вершинами ее в творчестве поэтов, писателей, публицистов, ораторов. Конечно, великие художники слова — изумительные ювелиры, смелой и тонкой резьбой создающие новые образцы, новые оттенки значений, новые линии и грани словесного мышления. Поколение за поколением шлифует язык и мысль об эти грани. Не только А. С. Пушкин, но и «Слово о полку Игореве» 750-летней древности и даже древнегреческие «Илиада» и «Одиссея», которые еще на 2000 лет древнее, продолжают служить гранильными станками высокой силы для любого языка. Это, конечно, высоты языкового творчества мирового значения. Под их влиянием преобразуется грамматика, семантика, даже словарь. И все же это только вершины. И было бы ошибкой сводить к ним все творчество языка. Как ни высока и ни богата литература, даже наша, русская литературa, она все-таки — только верхушка, освещающая и преображающая опять-таки только верхний слой языка. Основной же, глубокий массив представляют областные наречия, местные говоры, живое просторечие городов и деревень. Так было у нас до Октябрьской революции, когда интеллигенция была более или менее оторвана от народных масс, а массы были малограмотны и лишены образования и чтения.
Но история литературы наглядно показывает, как от эпохи к эпохе ширился поток литературной речи, раздвигая узкие берега классового сознания и жесткие фильтры «классического» слова. Н. В. Гоголь после А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова казался грубым, Ф. М. Достоевский рядом с И. С. Тургеневым производил впечатление небрежного. Потом пошли нападки консерваторов, строгих защитников «чистоты» языка на М. Горького, на В. В. Маяковского. Но литература все глубже и глубже вспахивала толщу русского языка. И все же до сих пор наша литературная речь далека еще от полноводности. Как-никак литературная речь — преимущественно речь письменная, связанная традицией и навыками книжной, отвлеченной мысли, сохраняемыми более или менее узкой средой.
Общеобязательная школа и общедоступная печать, развитие общественно-политической сознательности, всеобщее участие в культурной жизни страны приобщают наш народ к литературе. Литература становится общим достоянием. Все становятся причастны культурному творчеству, и язык все более добывается не случайными личными находками самоцветов и не уединенным мастерством ювелиров, а общей разработкой всей толщи драгоценной породы и монументальными национальными сооружениями.
При всеобщем участии народа в культурной и общественной жизни страны, при общеобязательном образовании и общедоступной печати, с каждым поколением, с каждым выпуском школ и вузов, с каждым новым тиражом литературных произведений все более уравнивается городская речь с сельской, стираются резкие отличия местных говоров, создается подлинно единый русский национальный язык.
Любое слово является историко-культурным свидетельством. Наше перо указывает, что писали у нас сначала гусиными перьями. Город первоначально был огороженным укрепленным убежищем. Остров буквально означал сушу среди реки или сухой холм среди болотистой равнины — значит славяне не знали морских островов. Учитывать, запросы, итоги — выражения, перенесенные из торговых, денежных кругов, когда буржуазия выдвинулась на место дворянства. Хватка появилась из охотничьего жаргона; ребром, примазаться — из картежного; срезаться, провалиться — из школьного и так далее.
Можно определить в языке слои, отложенные дворянской речью, и позднейшие — демократические, мещанские, крестьянские, пролетарские. Каждая эпоха создает новые слова и накладывает свой отпечаток на старые.
Каждое слово имеет свою историю, и история эта обусловлена историческими событиями, обстоятельствами общественной жизни, фактами культуры и техники. Вместе с тем оно представляет своеобразный человеческий документ, как бы запись в дневнике общественного сознания. В этом смысле П. А. Вяземский называл язык «исповедью народа». С этой точки зрения «толковые словари» — например составленный В. И. Далем более ста лет тому назад или недавно под редакцией проф. Д. Н. Ушакова — представляют отнюдь не сухие справочные пособия, а ценные, глубоко интересные книги. Это хорошо выразил поэт С. Маршак: