Страница 95 из 118
Через несколько месяцев он умер от удара.
На неделю или две школа осиротела, пока не пришел новый учитель.
С трепетным любопытством, даже с тревогой, ждали мы своего нового наставника. Каков-то он будет? Из каких мест? Злой? Добрый? Вот вопросы, овладевшие нашим юным воображением.
Однажды к нам в класс вошел незнакомый господин с большой головой на короткой шее, плотный, коренастый, с сухим испитым лицом, курносый, в богатой русской шубе с большим бобровым воротником.
Он поклонился нам, бледный от волнения.
Это был наш новый учитель Партений (Белчев) из Трояна.
Холодный, нелюдимый, диковатый, как настоящий русский семинарист (он кончил киевскую семинарию), учитель Партений не произвел на нас внушительного впечатления. Он показался нам несимпатичным, сухим и духовно нам чуждым, как будто вместе с ним к нам в школу ворвалась струя русского мороза.
Сидя на кафедре в своей огромной русской шубе, с торжественно-чопорным видом немецкого профессора теологии, он глухим, дребезжащим голосом быстро читал нам урок по своим русским учебникам: сначала одну фразу по-русски, потом ее же в переводе на болгарский, — все это каким-то безжизненным, скучным тоном. Глядя на него, мы жалели о нашем учителе Юрдане, вспоминая, как он расхаживал взад и вперед по классу в своем зеленом тулупчике, объясняя нам урок живо, понятно, увлекательно, так что невольно все мы внимательно слушали.
После каждого урока учитель Партений удалялся в комнатку позади кафедры, чтобы покурить: он был страстным курильщиком, так что даже от одежды его пахло табаком, особенно когда он проходил мимо.
Мало-помалу он свыкся со своей должностью, стал двигаться уверенней, приобрел свободу и мягкость в обхождении, заинтересовал учеников своими рассказами и расположил их к себе. На его холодном лице, осунувшемся и побледневшем в результате усиленной подготовки к экзаменам в России, а может быть, и от полуголодного студенческого существования, появилась добродушная улыбка; оно приобрело здоровый румянец, быстро пополнело и округлилось.
Он стал даже нас поколачивать.
И как бил! Палка впивалась в тело, словно топор в дерево. Из-под мантии семинарского воспитания выглядывал настоящий загорец{188}. Он пускал в ход по-русски восклицания: «Ну!» и «Дурак!» — значение которых до нас тогда не доходило.
Но колотил он нас только под сердитую руку. В обычное же время учитель Партений был добродушен, и мы забывали о его приступах бешенства… Он любил отклоняться от урока и, по-своему увлекательно, рассказывал нам разные эпизоды из своего студенческого житья-бытья, о России и русских нравах, излагал содержание шекспировских драм: «Короля Лира», «Макбета», «Ромео и Джульетты». Несмотря на загорские колотушки, он был натурой поэтической, с чувством декламировал стихотворения Державина, Ломоносова, Крылова, а в особенности панславистские стихотворения Хомякова:
Высоко крылья ты расставил,
Славян полуночный орел,
Далеко ты гнездо поставил,
Глубоко в небо ты ушел!
Тут он воспламенялся, начинал размахивать рукой в воздухе с выражением восторга на лице — и черные глаза его вдохновенно сверкали.
Мы слышали русские стихи впервые. Музыка их очаровала мой слух и сердце. До тех пор я читал только песни Славейкова, которые выучил наизусть, но страстно любил бунтарские и народные; последние я находил в «Былгарски книжици»{189}. Однако попытаться самому написать стихи — от этой мысли я был на сто тысяч морских миль!
Партений ввел также обучение русскому языку, который он преподавал по определенной системе и очень умело; а потом по методу Олендорфа стал преподавать и французский, который знал плохо. Помню, слово femme[37] (фамм) он выговаривал: фем, и мы так и заучили. Он ввел также риторику, пиитику (опять!) и патологию, поскольку все остальные сокровища науки мы уже исчерпали.
К нам на уроки часто приходили попечители. В таких случаях, не желая докучать им этими высокими материями, а может быть, чтоб не смущать учеников, учитель Партений переходил к более легким предметам. Часто он предлагал ученику рассказать что-нибудь из русской истории: о Петре Великом, о Суворове, о поражении Наполеона в России, о московском пожаре. При этом он сам подхватывал начатый учеником рассказ и красноречиво развивал его перед глядящими прямо ему в рот попечителями. Или заставлял ученика показать на карте, как велика Россия, и сам торжественно обводил пальцем величественный круг, очерчивая бескрайные пределы российской империи. И гордый, торжествующий, обращал свой взгляд к восхищенным гостям, восклицая:
— Ну?!
И попечители всегда покидали школу с посветлевшими лицами, на которых, казалось, можно было прочесть:
— Вот это учитель!
Как и учитель Юрдан, он тоже стал особенно свирепствовать напоследок. Сердился из-за всякого пустяка, дрался, бранился по малейшему поводу. Когда началось повторение пройденного перед экзаменами, мы, ученики самого старшего, четвертого, класса, решили помучить его очень оригинальным способом: сговорились сделать вид, будто забыли все, что прошли за год, а сами потихоньку стали готовиться к испытаниям.
Мы хорошо сыграли свою роль. Экзамен приближался, а мы еще ничего не знали. На вопросы Партения либо молчали, либо давали нелепые ответы. Он просто с ума сходил. Мы же втайне наслаждались, глядя на его бессильную ярость, на его страдание и отчаяние. Он понять не мог, чем объясняется это внезапное умственное отупение всего старшего класса. Он повторял свои объяснения, ворчал, ругался, пугал, дрался, умолял, — все бесполезно. Провал на экзамене самого старшего класса, самых развитых его учеников страшил его. Вечером накануне критического дня Партений от нервного напряжения и тревоги слег. Тогда мы сжалились, сообщили ему через помощника учителя Начо, что к экзамену подготовились. Бедный Партений тотчас выздоровел. Помню до сих пор счастливую, ласковую улыбку на лице его, с которой он вошел в класс и сказал:
— Ну, прекрасно! У вас — римские характеры!
Своего он, однако, не изменил: оставался добродушным, пока экзамены не прошли благополучно; но затаенное чувство мести тлело в душе его и в новом учебном году вспыхнуло по ничтожному поводу: когда мы опять проявили наш «римский характер». Но об этом ниже.
Турецкий язык преподавал у нас тогда учитель «взаимного обучения» Стефан (Кушев) из Клисуры.
Он был и певчим в церкви. Этот молодой человек с доброй, благодушной, всегда улыбающейся физиономией, обладал хорошим голосом. Кроме турецкого языка, в котором я проявлял ужасающую бездарность, он учил нас еще пению и псалмам по греческой нотной книге. Но я, как ни бился, не мог постичь таинственных иероглифов этой науки. Такая невосприимчивость к византийской музыке очень огорчала моего отца, страстно желавшего, чтобы я пел в церкви «Херувимскую» по всем правилам искусства.
Все же я отчасти удовлетворял его тем, что пел «Достойно есть!», глас пятый, соло, перед иконой пресвятой богородицы и, скажу не хвалясь, производил необычайное впечатление своим звонким, высоким тенором. Старухи, расчувствовавшись, плакали, а отец Станчо, выходя из алтаря, чтоб совершать миропомазание, благословлял меня со словами:
— Да ты просто ангел, сукин сын!
А лицо моего отца? Оно сняло, как яркое солнце, от гордости и счастья, когда чорбаджии поздравляли его:
— Молодец твой Минчо! Быть ему архиереем.
Благодаря своему сладкогласию я каждый раз пожинал на святой новые лавры.
Это обходилось мне очень дорого: под перекрестным огнем стольких внимательных глаз я из-за своей застенчивости сам не знал, где я — на небе или на земле. И к аналою возвращался весь дрожа.
Но посреди всех этих музыкальных триумфов одно неприятное событие огорчило меня до глубины души, вселив отвращение к церковной музыке.