Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 118



Тут он умолкал, принимался нервно шагать по терраске занимаемого им еврейского дома, с которой открывался вид на бесконечное желтоватое пространство, убегавшее волнами до самого горизонта, и напевал на мотив какой-то французской песенки, но с чрезвычайно воинственной интонацией:

Каким огнем горели его глаза! Он кидал эти грозные слова в аравийское небо, которое не понимало их, потом вдруг останавливался, впивался взглядом в голую гору, возвышавшуюся в северном направлении на самом горизонте, и прислушивался, как бы ожидая отзвука на громовые звуки марша и войны в Болгарии…

— Ах, услышать бы хоть раз болгарский гимн и умереть! — восклицал он.

Эти разговоры захватывали, волновали нас. Образ родины неотступно стоял в наших мыслях. Он был нашим третьим, невидимым, товарищем. Но это еще сильней разжигало в нас тоску о ней; души наши изнывали в бесплодных мучениях. Ни одно известие о войне не достигало нашего слуха с момента моего приезда в Хаче, то есть с начала сентября. А теперь был уже конец ноября. Нашим товарищам в Худайде сравнительно повезло: наличие порта позволяло им хоть изредка сноситься с Европой; а мы здесь были словно в другом мире. Правда, батальонный командир поддерживал караванную связь с резиденцией окружного начальника Саном, но разве мы могли о чем-нибудь его спрашивать? Разве решились бы мы обнаружить свой интерес к войне, когда и без того наша принадлежность к болгарской национальности разжигала подозрительный фанатизм турок? Мы только старались украдкой хоть что-нибудь угадать по их лицам — поймать, прочесть намек на какое-нибудь военное событие. Если их лица были веселы, на наши опускалась черная туча; если они казались нам опечаленными, в наших душах вскипала бешеная ярость, хотя для нее не было определенных оснований. Благодаря этой пристальной слежке мы стали недурными физиономистами. Чего не видели глаза, то угадывалось сердцем. В самом начале декабря по тревожному шушуканью, по необычной подавленности офицеров мы поняли: наверно, Плевна пала!..

Так оно и оказалось: понадобилось десять дней (Плевна пала 28 ноября), чтобы весть об этом событии прошла путь от Вита{154} до Аравийской пустыни!

Но радость наша не хотела знать никаких сомнений и границ. Помню, как мы с Карановым всю ночь не спали, и он в каком-то исступлении все время метался по комнате, распевая свое: «Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang». Только этим напевом облегчал он свое сердце в минуты крайней скорби или высшего восторга.

Но мне пришлось на время расстаться с товарищем. Я получил назначение в отряд, выступавший против арабских племен, живущих к северу от Хаче. Эти племена чрезвычайно воинственны и подчиняются только своим вождям. Некоторые из них, хотя и находятся в зависимости от Турции, дани ей не платят; наоборот, совсем недавно турки платили дань их вождям. А если турки оказывались неаккуратными, арабы, предводительствуемые своим махди (пророком), вооруженные фитильными ружьями и копьями, выступали против турецких войск и в продолжение многих месяцев воевали с ними… Так было и теперь. Турки одолели, но с огромными потерями. Рота, в которой числился и я, находилась в одной отбитой у врага башне. Эту башню арабы взорвали. Все солдаты вместе с командиром были разнесены в клочья. Уцелел только я, так как в то время заведовал военным госпиталем, расположенным в двух часах пути от лагеря. Арабы подложили порох и под этот госпиталь, но им удалось подорвать только часть его. Испытав столько опасностей в чуждом деле, совершенно измученный, я в конце концов, после трехмесячного отсутствия, вернулся в Хаче.

Первой моей мыслью было: скорее к Каранову — услышать новости. Я жаждал хоть что-нибудь узнать о Болгарии.

Как только я вышел за ворота, навстречу мне появился его слуга, полуголый негр. Поспешно отвесив низкий поклон и запахивая халат, он произнес:

— С приездом, господин!

— Где твой хозяин? Как он поживает?

Он поглядел на меня тревожно.

— Пойди к нему, господин. Я уже двадцать раз приходил узнать, не приехал ли ты, — печально ответил негр.

— Что он? Уж не болен ли?

— Болен, господин… Очень болен!

Я побежал к Каранову и застал его в постели. Поговорить с ним мне не удалось. Он был в беспамятстве. При нем находились один из батальонных врачей, Джемал-бей, да сгорбленная, черная старушка бедуинка. Врач подошел ко мне, тихо поздоровался и шепнул:



— Положение безнадежное…

На мои торопливые расспросы он сообщил, что у моего товарища, видимо, тяжелая форма тифа с какими-то осложнениями. Он не может в точности установить характер болезни… Думает, что она вызвана главным образом психическими причинами… Положение больного чрезвычайно тяжелое… Вот уже пять дней, как он ничего не ел. Бредит, спрашивает обо мне. Впрочем, и это случается все реже. Недавно пришел в себя и звал меня, а теперь вот опять без сознания и лежит как мертвый. Температура у него чрезвычайно высокая, и надо скоро ждать конца.

— Да, — прибавил врач, — он зовет еще какую-то Марицу. Кто это? Наверно, какая-то болгарка?

— Да, это его сестра, — тихо ответил я.

В это время больной зашевелился и стал бредить. Врач сделал мне знак, чтобы я послушал. Каранов, открыв глубоко ввалившиеся глаза и глядя неподвижным взглядом в пространство, бормотал сухими, бескровными губами что-то несвязное; на бледном, худом, изможденном лице его с заострившимися чертами лежала маска страдания и смерти. Вдруг он приподнял голову от подушки, жадно вдыхая воздух, и, устремив горящие страшным огнем глаза на окно, увешанное кругом фотографиями, громко закричал:

— Gronde Maritza teinte de sang! Да, так, так! Ура! Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang! Gronde Maritza, Maritza…

Окно выходило на север.

— Бедный, бедный юноша! — с состраданием прошептал Джемал-бей, бросив взгляд на портреты, висевшие у окна, среди которых были и женские. Из всего произнесенного Карановым он уловил только слово «Марица».

Все свободное от службы время я проводил теперь у постели своего несчастного друга. Мучительный бред его, прерываемый лишь мгновенными смутными проблесками сознания, продолжался еще три дня, перейдя в агонию… Я закрыл ему глаза. Бедный Каранов! Он так ни разу и не узнал меня; мне не пришлось ни поговорить с ним, ни услышать, как он называет меня по имени… Он забыл все окружающее; в его хаотически разметавшемся воображении все смешалось, спуталось, и в потоке невнятного, бессвязного бормотания и безумных выкриков, вырывавшихся из его пылающей жаром груди, я мог разобрать одну только отчетливую, законченную и глубоко потрясающую фразу;

— Gronde Maritza teinte de sang!

Увы, он так и умер, не услыхав болгарского гимна!

София, 1890

Перевод Д. Горбова

СЦЕНА

Я в третий раз переезжал на новую квартиру, так как бездомовные жители болгарской столицы то и дело переезжают из дома в дом, являясь как бы вечными кочевниками, вроде цыган или болгарских провинциальных чиновников. Каждый хорошо представляет себе весь комизм переезда. В воображении тотчас встают тысячи больших и малых предметов обстановки, кухонных и кабинетных принадлежностей, вещей, предназначенных для обслуживания телесных и душевных потребностей, — все эти бесчисленные безыменные и ничтожные мелочи, беспорядочно наваленные на телегу в виде какой-то собранной с бору да с сосенки коллекции барахла, но все вместе составляющие то самое, что мы называем комфортом, — те разнообразные, незаметные и преходящие радости повседневной жизни, совокупность которых, по замечанию Смайлса{156}, составляет земное и — увы! — столь несовершенное счастье разумного человека. Короче говоря, я переезжал, и это слово само по себе прекрасно объяснит читателю, почему я в тот день вторично дезертировал из дому, предоставив другим тяжелую роль командиров в деле членовредительной переброски моей движимости.