Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 118



Провожающие столпились перед большим старым вагоном третьего класса, прицепленным чуть ли не к самому паровозу, впереди всего состава. Такое предпочтение объяснялось соображениями весьма зловещего характера: в случае крушения вагонам для бедняков предоставлялась высокая честь разбиться в щепки вместе с находящимися в них людьми и тем предохранить от гибели пассажиров задних вагонов, куда билеты стоили гораздо дороже.

Поезд уже двинулся, как вдруг какая-то хорошенькая девушка проворно вскочила на ступеньку и протянула букет высокому синеглазому солдату. Тот высунулся из окна чуть не до пояса и схватил цветы, до боли стиснув девушке пальцы. Поезд ускорил ход, и молодые люди не успели — или не догадались — сказать друг другу ни словечка. Тяжело дыша, покраснев как пион, девушка не спускала глаз с удаляющегося окна, в котором еще можно было разглядеть неподвижную непокрытую голову.

Скоро поезд скрылся за голой, безлесной вершиной. Солнце, похожее на расплавленный золотой шар, замерло над черными горами, потом тоже скрылось за ними, утонув в сплошном огненном море. Стало быстро темнеть. Поезд, набирая скорость, мчался по пустынному, темному полю. В вагоне на потолке зажглась лампа. Запасные взялись за вещевые мешки, стали доставать из них харчи, готовясь ужинать. Вдруг паровоз оглушительно загудел, и поезд остановился.

— Что такое? Уже станция? — всматриваясь в темноту, спрашивали друг друга запасные.

Но кругом не было видно ни одного строения. Поезд остановился прямо в поле. Очевидно, впереди какое-то препятствие.

— Красный фонарь! — заметил кто-то.

В самом деле, на ближайшем железнодорожном посту зажгли красный фонарь, означающий, что путь закрыт. Скоро выяснилось, что впереди провалился мост, и поезду придется всю ночь простоять, пока его не починят.

— Кто желает, может выйти! — отворив дверь, сказал кондуктор.

Запасные не заставили себя просить и дружно высыпали в темноту на свежий воздух. Из других вагонов тоже выходили пассажиры. Но они отнеслись к происшествию отнюдь не спокойно и безропотно.

— Безобразие! — кричали господа из второго класса.

— Да что они там ослепли, что ли? Не могли раньше починить? Торчи теперь всю ночь в степи! — бушевал первый класс.

А запасные приняли все гораздо хладнокровней. Неожиданная остановка только удивила, но не рассердила их. Они уже чувствовали себя солдатами, для которых терпение и покорность — первая обязанность.

— Давайте полежим на траве! — послышались голоса.

— Пускай господа спят в вагоне, чтобы не простудиться. А нам и тут хорошо, на траве под синим небом! — смеялись другие.

Никто не захотел оставаться в вагоне. И пока господа закрывали окна, чтобы отгородиться от ночной прохлады, солдаты уже валялись на мягкой траве, глядя на мерцающие звезды, алмазным песком усыпавшие небо, — с мыслями, устремленными к деревне, где их близкие тоже думают и тоскуют сейчас о них.

Мало-помалу разговоры стихли. Сокрушительные волнения дня, наполненного прощанием со всем, что было дорогого, и пьянящая ночная прохлада сморили усталую молодежь. Через час в поле слышно было только сильное и ровное дыхание двадцати здоровых грудей.

Не спал лишь один из запасных, Младен Райчев, тот самый молодец, которому девушка в последнюю минуту подарила на станции букет. Образ ее не давал ему покоя, неотступно стоял перед ним. Он видел ее такой, какая она была, когда тронулся поезд: задыхающейся после быстрого бега, с пылающим лицом и черными испуганными глазами, влажными от смущения, с алыми, как коралл, устами, на которых, казалось, замерли так и не сказанные ею нежные прощальные слова. У него до сих пор горела рука — так крепко сжал он ее пальцы, и теперь он так же сильно, крепко сжимал ее букет, а душа его трепетала от мучительного тайного желания, похожего на неутоленную жажду, — сейчас же увидеть ее, что-то сказать ей, — он сам не знал что, но такое, что камнем давило ему грудь. Ему казалось, что его сердце, душа остались там, на станции, и сам он, подлинный Младен, сейчас там, а здесь — какой-то другой, ненастоящий.

Особенно тяжело ему было оттого, что в последнее время они с Цанкой почти совсем не встречались. Только на мгновение увиделись на станции, словечком перемолвиться не успели. А как много нужно было сказать друг другу, о скольком переговорить перед разлукой. Цанка мелькнула и исчезла как сон. Да, прямо как сон наяву. Видно, убежала, бедная, потихоньку из дому, чтобы проводить его, и чуть не опоздала. Он по глазам ее видел, как у нее замирало сердце, когда она глядела ему в глаза. И подумать только: ведь это он сам, сам виноват, что Цанку не пустили с ним проститься. Вчера он пошел к отцу Цанки, чванному, вспыльчивому, злому на язык, но подчас и доброму Милю Каражелеву. Тот как раз гостей провожал.

— Я завтра, бай Милю, с запасными уезжаю и пришел к тебе, как к старшему, проститься и благословения попросить.

Милю удивился. Долгие годы он и покойный отец Младена ненавидели друг друга. В молодости отец Младена участвовал в восстании и до конца своих дней остался на редкость упорным, неколебимым человеком. Милю презрительно звал его «комита», а из-за него терпеть не мог и Младена, унаследовавшего не только удаль и упрямство отца, но и его ненависть к чорбаджиям. С какой стати вздумал Младен с ним, с Милю, прощаться, да еще благословения у него просить?





— Значит, служить идешь? Хм… Что ж, в добрый час. Авось хоть там тебя человеком сделают. Народил покойный Райчо сукиных сыновей, прости ему господи, — буркнул Милю.

— Ты, бай Милю, об отце плохого не говори. Довольно ты его при жизни поедом ел, — дрожащим голосом промолвил Младен.

— Чего тебе тут надо, парень? Уезжаешь, ну и сгинь скорей! — крикнул Милю, глядя с ненавистью на парня.

Младен глазом не моргнул. Грубость чорбаджии разбилась, как о скалу, о его упрямство.

— Сгину, не бойся, — отрезал он. — Только прежде мне надо сказать тебе два слова. Запомни их хорошенько.

— Валяй, слушаю.

— Когда я со службы вернусь, коли жив останусь…

— А коли не останешься?.. То-то плакать будем! — грубо прервал его Милю.

— Коли жив останусь, сватов к тебе пришлю. Смотри, до тех пор никому не отдавай Цанку.

Ошеломленный такой дерзостью, Милю взглянул в глаза парню, чтобы удостовериться, не смеется ли тот над ним, но прочел в них лишь твердую решимость. Ненависть его сразу перешла в презрение.

— Ах ты, сукин сын! Свататься вздумал, скажи на милость! Да кому ты нужен, вшивый попрошайка? Его из села гонят, а он к попу в дом полез!

— Мы с Цанкой любим друг друга; она сама хочет за меня, — взволнованно промолвил Младен, опуская глаза.

Чорбаджия вместо ответа громко захохотал и, сунув руки в карманы, пошел прочь.

— Никому не отдавай Цанку, слышишь? — задыхаясь, крикнул Младен, побледнев от бешенства. — А то дом дотла спалю!

И тоже пошел, слыша за собой громкую ругань чорбаджии:

— Разбойник, бандитское отродье! Известно, от смутьяна кто родится? Такой же смутьян.

Все это вспомнилось теперь Младену, и в груди его снова вспыхнула злоба.

— Пусть только отдаст кому Цанку; убью, как бог свят; и его, и ее, и себя убью, — бормотал он.

Но вскоре перед его мысленным взором возникла другая, более нежная и успокоительная картина. Ему представилось спящее под звездным небом село. Возле высокого плетня, огораживающего двор Милю, под нависшими ветвями старых верб шумит речка, у самой воды дремлют гуси; на дворе тишина, только груша шелестит листвой да шепчутся побеги фасоли. В сарае, где стоит ткацкий станок, постелила себе и легла Цанка. В доме все давно уснули, а ей не до сна. Не до сна его голубке, — она тоже лежит и томится. Как она обрадовалась бы, если б услыхала его голос, зовущий ее, шепчущий во мраке ее имя. И вдруг увидела бы его, и они были бы одни, говорили бы нежно-нежно обо всем, обо всем, что у них было на душе перед расставаньем. Цанка выскользнет из постели неслышно, как змейка, никто и не заметит… И вдруг его как осенило: а что, если пойти сейчас в деревню? До рассвета часов шесть-семь, времени довольно, чтобы добраться к милой на край света, не то что в село, до которого всего какой-нибудь час пути.