Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 130

У двери слышится торопливое шарканье подшитых кожей валенок Федора Дмитриевича. Он входит, держа на весу чайник, потяжелевший от натолканных в него кусков льда: вчера, когда я ходил за водой к люку-колодцу на мостовой, я притащил ведро и для соседа, но вода уже успела замерзнуть.

— Согрею, чего зря теплу пропадать, — Федор Дмитриевич ставит свой чайник на печку. Надо бы и нам… Я беру наш чайник. Он почти полон. Только подогреть. Двум чайникам на маленькой буржуйке тесно. Пристраиваю кое-как. Но делаю все это механически, мои мысли сосредоточены на одном: «Карточки, карточки…»

Рина, зябко кутаясь в халат, сидит на кровати. Она склонилась к Вовке. Мне не видно ее лица, но по наклону головы, по тому, как поникли ее плечи, я вижу, каково ей. Может быть, она даже плачет, отвернувшись, чтобы не видно было ее слез, плачет, хотя она и не из слезливых.

— Помирать вам, ежели ничего не придумаете, — снова говорит Федор Дмитриевич. — С карточками и то, гляди, падешь. Я вот уже и ног не таскаю. Вы вот что: на Кузнечный идите.

О Кузнечном я уже подумал. Кузнечный рынок — недалеко от нас. Там можно продукты выменять на вещи или даже купить за деньги — правда по самой небывалой цене. Но денег у нас почти нет, а вещи?

Почему бы и в самом деле не попытаться раздобыть еды на Кузнечном?

При деятельном участии Федора Дмитриевича, который, встав поближе к печке, греет над нею руки и подает нам советы, я, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить Вовку, перебираю ту одежду, которую мы сейчас не носим. После того как мы извели на дрова платяной шкаф, она, связанная в узел, лежит в углу.

Рина по-прежнему сидит, словно бы безучастная ко всему. Но я-то знаю, что у нее сейчас на душе, о чем она думает. О том, что вот-вот у нее пропадет молоко. О том, чем же тогда кормить Вовку? А у него сейчас, как всегда во сне, безмятежно спокойное лицо. Я не вижу сейчас его лица, но знаю.

Когда я гляжу на Вовку или на Рину, мое сердце словно тисками сжимается. Вовка с каждым днем сгорает словно свечка. Все слабее его голос, все тусклее огонек жизни в его крохотном тельце.

…Что же можно отнести на Кузнечный? Мой почти новый праздничный костюм коричневого шевиота. Зеленую шерстяную кофту, которую я прошлой зимой, купив в комиссионке, подарил Рине к первой годовщине нашей совместной жизни? А все остальное, пожалуй, не имеет «товарного вида». Сейчас, когда в доме такой холодище, приходится все накручивать на себя.

— Это вы правильно! — одобряет мой выбор Федор Дмитриевич. — За костюм килограмма полтора-два дадут да за кофту с кило. А лучше берите не хлебом, а крупой. Питательнее. Хлеб-то теперь бог знает из чего пекут, а крупа — она всегда натуральная, ее из опилок не сделаешь!





Поаккуратнее сложив костюм и кофту, я выхожу. Федор Дмитриевич остается у печки — ждать, пока закипит его чайник. Старик часто наведывается к нам то за тем, то за другим. У него же в самом прямом смысле и снега зимой не выпросишь. Снега, которым мы часто пользуемся вместо воды, поскольку ее подчас негде взять. Как-то на днях, когда потребовалось срочно согреть воды для Вовки, я зашел к соседу, зная, что он только что принес ведро снега. Не дал, сказал: «Сам сейчас буду греть». А на другой день, как ни в чем не бывало, пришел попросить кружечку теплой воды. Мы, конечно, не отказали.

Снег мы набираем с крыши, из слухового окна, — он там почище, чем на улице. Часто снабжаем им и соседа, потому что добыча снега связана с хождением по лестнице на чердак, а Федор Дмитриевич постоянно сетует, что ослаб, что каждая ступенька дается ему с превеликим трудом. Так оно и есть. Соседу нашему за шестьдесят, от голода у него опухли ноги — жалуется, что теперь с трудом надевает валенки, которые раньше были ему свободны. Выходит из дому он только затем, чтобы получить в булочной свой хлеб — этого он не доверяет ни мне, ни Рине, хотя мы, жалея старика, неоднократно предлагали ему свою помощь. И хорошо, что он не соглашался! Что было бы, если бы его карточка пропала вместе с нашими?

Мне жаль одинокого старика, но, честно сказать, я издавна недолюбливаю Федора Дмитриевича за прижимистость, за то, что он мелочен, причем мелочность именует принципиальностью и справедливостью.

До войны среди многочисленного населения нашей коммунальной квартиры Федор Дмитриевич был для меня человеком, с которым я общался, пожалуй, меньше чем с кем-либо. Я обращал на него внимание только тогда, когда он, обычно с шумными речами, выполнял на кухне охотно взятые им на себя обязанности общественного контролера. Он всегда с предельной тщательностью, до сотых долей копейки, путем сложных расчетов каждомесячно делил на всех жильцов расходы по освещению мест общего пользования. Сейчас, зимой, в квартире остались только наша семья и он. Жильцы из остальных комнат кто успел эвакуироваться, кто переехал к родственникам — многие близкие люди в то время сселялись из нескольких квартир в одну, чтобы легче переносить все блокадные тяготы.

С начала войны наша квартира все пустела и пустела. Первыми покинули ее те, кто еще в июне ушел в ополчение или был призван в армию. Последними — те, кто умер уже зимой, от голода. С месяц назад скончалась жена Федора Дмитриевича, Мария Петровна, седая полная женщина, в противоположность своему супругу тихая, среди жильцов нашей многолюдной квартиры совершенно незаметная. Она и Федор Дмитриевич с незапамятных времен, еще с той поры, когда он служил официантом в большом ресторане на Невском, жили в маленькой комнатушке рядом с кухней, в нашей бывшей купеческой квартире эта комнатушка когда-то предназначалась для кухарки. Федор Дмитриевич иногда любит вспомнить, как он жил до революции: служил в том же ресторане, имел большую квартиру, в которой выросли его пятеро детей, ездил из дому и домой на извозчике. Он получал богатые чаевые, даже откладывал деньги в банк, надеясь завести собственное дело, и любил показать себя барином, хотя иной раз и приходилось претерпевать от разгулявшихся клиентов. Каким образом он и Мария Петровна оказались в нашей квартире, Федор Дмитриевич не рассказывал.

Сейчас в своей комнатушке Федор Дмитриевич один. Как и мы, он сжег в печурке почти всю мебель — осталась только кровать с толстенной периной да старинный сундук, обитый жестью с чеканными узорами. В этом сундуке сосед хранит невесть какие богатства — сундук всегда заперт на большой висячий замок. Как и у нас, в его комнатушке стоит сделанная из большого керосинного бидона «буржуйка» с выведенной в форточку трубой. Пока была жива Мария Петровна и еще не так трудно было с дровами, печурка эта топилась ежедневно, Мария Петровна ухитрялась что-то из чего-то стряпать. А сейчас в комнатушке Федора Дмитриевича постоянно холодно, целыми днями он лежит в пальто, валенках и шапке в постели, укрывшись несколькими одеялами, и нет дня, чтобы он не зашел к нам за чем-нибудь или просто так, погреться. Мы, как можем, привечаем его — он теперь совсем одинок, во всем городе у него не осталось никакой родни, а друзей он и раньше, насколько я помню, никогда не имел, никто не навещал его, да и не слышно было, чтобы он когда-нибудь ходил в гости.

Как ни жаль мне старика, но давняя моя неприязнь к нему не проходит, и я не очень-то доволен, когда он, придя, остается надолго, — у нас-то всегда тепло. Но сейчас я даже рад, что Федор Дмитриевич остается. Какой бы ни был, а живой человек, при нем Рина, может быть, как-то отвлечется, меньше будет терзаться мыслями, что же теперь будет с нами. Вот только бы Федор Дмитриевич не вернулся к своим рассуждениям о том, что нам без карточек — помирать.

Сказав Рине, что скоро вернусь, тем более что к полудню, когда кончатся уроки, мне надо быть в школе, я выхожу.

Пока я еще не вышел из дома, как-то незаметно было, что уже давно рассвело: обмерзшие мохнатым инеем оконные стекла почти не пропускают дневного света — в нашей комнате и в полдень царит полумрак, а на лестничной площадке так и вообще темно — еще с лета, со времени первых налетов, оконные стекла на ней густо закрашены синей краской, а кое-где вместо них — фанера.