Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 130

Я не стал разубеждать Рину. Промолчал и Иван Севастьянович: незачем ее волновать. Я спросил его, чтобы переменить тему разговора:

— А у вас что, сегодня свободный день?

— Вроде того, — Иван Севастьянович вздохнул. — Опасаюсь, как бы вообще не стать свободным от своего дела. Позавчера товарняк от Порхова вел, так четыре раза под бомбежку попали, едва проскочили. А в ту сторону составы уже не идут. Паровоз мой пока стоит под парами, а дальше не знаю, что будет. Вот вызвали зачем-то в отдел кадров. А как у тебя на работе?

— Самое удивительное, что нашей работы война вроде бы и не коснулась, — не без смущения ответил я. — Все перестроились, а мы…

— А ты не удивляйся, — со спокойной своей улыбкой сказал Иван Севастьянович. — Может быть, твоя работа такая нужная, что ее прекращать никак нельзя. Начальству оно, брат, виднее.

Казалось бы, эти слова Ивана Севастьяновича должны были успокоить меня. Но получилось почему-то наоборот. В тот вечер я был свободен от дежурства на чердаке и не было ни одной воздушной тревоги, но я долго не мог уснуть. «Понадобится — пойдем», — сказал Иван Севастьянович…

Я очень уважал Ивана Севастьяновича. Уже давно, еще с той поры, когда я только познакомился с Риной и стал бывать у них в старом бревенчатом домике на Охте, я относился к нему как к отцу. И не только так. Он был для меня человеком легендарным. Во время гражданской войны повидал Иван Севастьянович всякого: кочегаром бронепоезда воевал против Деникина, чуть не погиб от снаряда, угодившего в паровоз, попадал в плен к белым и убегал из-под расстрела. За свои боевые дела он не получил никаких наград — ордена вообще были редкостью в те времена. Он сам не любил говорить о своих заслугах, но я почитал его за настоящего героя. К тому же он был коммунистом, вступившим в партию в девятнадцатом году, а для меня слово «партиец» (теперь оно почему-то не бытует) содержало в себе очень высокие понятия да содержит и сейчас. В школьные годы не набравшись храбрости вступить даже в комсомол, так как не считал, что обладаю достоинствами, дающими право на это, я на партийных привык смотреть как на людей, отличных от всех остальных, людей, которые соответственно своему высокому званию партийца не могут иметь или, во всяком случае, не имеют права проявлять те слабости, которые простительны всем остальным. Вот такого образцового человека видел я в Иване Севастьяновиче. Был он по характеру мягок, обходителен и вместе с тем всегда казался мне обладателем железной воли, неколебимой убежденности, хотя этого, пожалуй, никак нельзя было прочесть ни на его лице с крупными желваками по краям рта, ни в его глазах, — они даже тогда, когда он сердился, редко твердели — чаще всего в них отсвечивала ироническая усмешка, какая бывает во взгляде у людей, которые осознают свое превосходство в споре, но не спешат его высказать.

Каждое суждение, высказанное Иваном Севастьяновичем, было для меня весомым.

На следующий день, вернувшись с работы, я сказал Рине:

— Собирайся, идем в загс.

Дело в том, что хотя к тому времени прошло уже много месяцев, как мы стали мужем и женой, наш брак еще не был зарегистрирован.

Ничто не мешало нам сделать это давно. Но по тогдашним законам фактический брак все равно давал те же права, что и оформленный. А мы с Риной, как и многие в те времена, считали, что наши отношения не обязательно подтверждать официальной бумагой, главное — взаимное доверие. А если понадобится бумага, сходить в загс просто.

Но после возвращения из военкомата я твердо решил, что нам нужно обязательно зарегистрировать брак на случай, если меня все же призовут в армию. Когда я сказал об этом Рине, она приняла это как должное. Ведь шел четырнадцатый день войны, и мы были уже не те, что в самом ее начале.

…Мы шли в загс — по Невскому. Я бережно вел Рину под руку. Она ступала осторожно, чуть медлительно. Идти было не так уж близко — от площади Восстания до Аничкова моста. Быстрее было бы доехать на трамвае, но Рина, да и я за нее побаивались трамвайной давки.





Невский в тот день был и похож и совсем не похож на тот проспект, к которому мы привыкли. По-прежнему было тесно, может быть, даже теснее, чем до войны. Как обычно, озабоченно позванивая, бежали трамваи, пестрели афиши у входа в кино «Художественный», зазывая на новый фильм. Мне запомнилось его название — «Антон Иванович сердится». Но война уже наложила свои первые штрихи на живое лицо проспекта: рядом с афишей театра — плакат: красноармеец, яростно пронзающий штыком скрюченного фюрера с растрепанным чубом; под вывеской магазина вместо зеркальной витрины — глухой короб из досок, у многих прохожих на боку — брезентовые сумки противогазов, мелькают в толпе пилотки, гимнастерки, флотские форменки.

В старинном темно-красном здании с белыми лепными украшениями, что стоит на самой набережной Фонтанки, — там и поныне помещается райисполком со всеми его учреждениями, — мы получили брачное свидетельство из рук заведующей загсом, сухонькой старушки в черном, глухом, несмотря на жару, платье, скорее подходящем для регистрации более печальных актов гражданского состояния. Вручая нам беленький бланк, она произнесла официальное поздравление и добавила, оглядев располневшую фигуру Рины: «Теперь у вас все законно».

После этого Рина, как я ни уговаривал ее, так и не вернулась на дачу. Мне казались странноватыми ее опасения, и я снисходительно думал, что она все воспринимает слишком обостренно.

Сейчас я посмеиваюсь над своей тогдашней наивностью. Многое же потребовалось мне, — а впрочем разве мне одному, — чтобы расстаться с уверенностью: несмотря на тяжелое положение на фронте вот-вот, очень скоро, наступит решительный перелом. Мы были убеждены, что конечная победа будет за нами, и позже жизнь подтвердила: не ошиблись в этом убеждении. Но в те дни жила во мне, как и во многих, вера в то, что очень, очень скоро будут приведены в действие такие давно подготовленные силы, которые повернут весь ход событий в нашу пользу. А почему эти силы еще не приведены в действие, хотя враг уже далеко вторгся на нашу землю, об этом я как-то не задумывался…

Исстари известно — жить в вере легче и проще, чем в сомнениях. А кто не стремится облегчить себе жизнь?

Рано утром, идя на работу, я увидел на еще полупустынной улице корову — впервые увидел корову на ленинградской улице. Корова медленно шла мне навстречу, опустив голову и поводя ею по сторонам, — наверное, хотела пить или была голодна, — раздувая ноздри, она на ходу обнюхивала асфальт.

На остром хребте коровы связанные вместе, свисая на опавшие бока, лежали два мешка, туго набитые чем-то. За коровой шла женщина, одетая для летнего времени совсем неподходяще — в черное зимнее пальто с меховым воротником. Оно было распахнуто — даже прохладным летним утром в таком одеянии, конечно, жарко. За спиной женщины висел рюкзак, набитый так же туго, как мешки на корове. За руки женщина вела двух ребятишек, одетых, как и она, в зимнее, — девочку лет семи и мальчика лет пяти. Дети едва плелись, — видно, они очень устали.

Увидев меня, женщина спросила, как пройти к Пяти углам. Я объяснил и спросил, откуда они идут.

— Из Володарска, — ответила женщина. — Немцы уже у нас. Здесь у меня знакомые, больше некуда нам идти.

Я постоял, глядя им вслед. Володарск — это пригородный поселок, совсем недалеко от Ленинграда. Туда еще недавно можно было запросто доехать на трамвае за какие-нибудь сорок минут. А сейчас трамвайный путь перерезан линией фронта.

Только в эти минуты, когда я провожал взглядом медленно бредущую вслед за своей коровой женщину с детишками, я, наверно, впервые по-настоящему осознал, что враг очень близко, ведь в сводках, что мы слушали по радио, ничего не говорилось о положении под Ленинградом. Я глядел на женщину с ее детьми и видел, как бы со стороны, Рину. Если ей придется так…

И все-таки не исчезала уверенность: перед городом немцев непременно остановят.