Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 130

Как-то не задумываясь над тем, что делаю, я тихонько постучал в дверь.

— Кто? — испуганно спросила Лена.

Я назвался.

— Андрей Константинович? — удивилась она. — Пожалуйста, я не сплю. Дверь незаперта.

Я вошел в комнату. Полумрак — горела только маленькая лампочка под абажуром на столике возле тахты. Лена сидела на ней, запахнувшись в теплый длинный халат, рядом валялось несколько нераскрытых журналов, постель не была разобрана, — значит, Лена и не ложилась спать, да и не читается ей, видно.

— А я думала, вы сегодня уже не вернетесь, где-нибудь на точке заночевали. Ведь так метет…

Она старалась говорить спокойно, но я чувствовал, что этот тон дается ей нелегко. Ведь она только что плакала.

— Что-нибудь случилось? — спросил я прямо.

Она промолчала, отвела взгляд.

Я присел на краешек тахты.

— Вы нездоровы? Какие-нибудь неприятности? Ну, поделитесь же! Ведь мы однополчане…

И только тут я заметил, что моя ладонь лежит на ее руке и рука эта очень горяча. Я хотел было убрать свою руку, но что-то удержало меня. Да и Лена не отнимала своей руки. Я настойчиво повторил свой вопрос.

— Мне необходимо уехать… — еле слышно ответила Лена. — Уехать как можно скорее…

— Но почему? Что случилось? — вырвалось у меня. Впрочем, что ж было допытываться? Я, кажется, угадывал причину…

— Зачем? — как-то сдавленно проговорила Лена и глянула мне в глаза. — Зачем мы встретились с вами снова через много лет?.. Встретились именно сейчас, когда все уже поздно, когда все так сложно!

Я растерянно пробормотал что-то в ответ. Уже не помню своих слов. Но в моих ушах до сих пор звучат слова Лены:

— Нам нельзя оставаться в одном доме, в одном поселке, нельзя, нельзя!! — Она сделала движение, чтобы высвободить свою руку из моей, но я крепче сжал пальцы.

— Не надо. Не надо. Все уладится… — шептал я, глядя в ее склоненное, едва видное в полусвете лицо. — Не надо, все будет хорошо… — Мне очень, очень хотелось как-то успокоить ее, но я не находил слов и понимал, что все, что я говорю, все мои слова неубедительны, что это не те слова, какие ей были бы нужны…

— Не надо же.

Я дотронулся до плеча Лены, она вздрогнула. И вдруг она каким-то отчаянным движением бросилась ко мне, и, как мне показалось, сердцем самим я ощутил ее прерывистое, жаркое дыхание…

Непросто было мне сдержать себя тогда. На какое-то время показалось, что и меня, и Лену уже давно накрепко соединило то, что избавит, оградит нас впредь от душевного одиночества, от горького сознания, что нет вблизи человека, который полностью может понять и понимает тебя. Счастье любящих не только в том, что они обладают друг другом. Оно прежде всего в том, что они до предела понимают друг друга, хотя, может быть, и будут продолжать познавать один другого всю жизнь, открывать один в другом все новые черты и черточки. В этом бесконечном процессе познания любимого человека — тоже счастье… И верилось, что с Леной такое счастье вновь пришло ко мне.





«Я разрешаю тебе…» Как часто в ту пору повторял я про себя эти слова из письма Рины, полученного когда-то на фронте. Да, и в них искал я оправдание тому, что меня так влекло к Лене. Нет, я не забывал и другие слова Рины из того же письма: «Помни, что все равно ты вернешься ко мне». Но верить в это мне было уже трудно.

Возможно, мое одиночество тогда и не толкнуло бы меня к Лене, если бы я к тому времени уже не пришел к убеждению, что мы с Риной давно и окончательно перестали понимать друг друга, что мы можем жить и врозь.

Но как я мог поверить тогда, что я уже не нужен Рине, что я для нее — лишь отец Вовки? Не прощаю себе этого, да и никогда не смогу простить. И только в том мое оправдание, что Рина сама побудила тогда меня думать так и не захотела быть со мной, а мне поверилось — это насовсем.

А Лена рядом…

Она призналась мне, что очень обрадовалась, так неожиданно встретившись со мной в Чай-губе под одной крышей. Но вскоре и встревожилась: я был для нее не просто одним из тех, с кем рядом шла она по фронтовым дорогам последнего года войны. С изумлением, страхом и радостью обнаружила она, что в ней за долгие годы сохранилось и живет то, в чем она не хотела бы признаться даже себе, то, о чем я впервые догадался еще давно-давно, в рассветный час в балатонской степи, когда сквозь сон почувствовал взгляд Лены.

Прошло полтора десятка лет, мы встретились вновь… Между нами осталась та же разница в возрасте, но теперь она как бы сократилась: в сфере чувств женщины всегда старше нас, мужчин, лишь с годами эта разница сглаживается и в конце концов наступает время, когда разница в возрасте чувств уравнивается.

Вот так судьба, сделав сюрприз нам обоим, свела нас с Леной в ту зиму. Свела почти «на равных», чего не могла бы сделать раньше, в тот далекий, последний военный год.

Хотя наши отношения с Леной в ту пору, да и позже, еще не перешли грани, после которой все решается само собой, я полагал, что должен был об этих отношениях сообщить Рине. Ведь сохранял силу наш давний уговор — сразу дать знать, если в сердце кого-либо из нас войдет другой. А мне тогда по-серьезному казалось, что Лена уже вошла…

Но я не мог написать Рине об этом, хотя все предыдущее давало основания предполагать, что теперь она отнесется к этому иначе, чем раньше. Ведь Рина сама под предлогами, на мой взгляд не очень основательными, не захотела быть со мной на Севере, там, где мне было особенно трудно. Может быть, я действительно не нужен ей? Остается Вовка. Но когда исчезает главное — не держат и дети. Сколько в жизни тому примеров!

А Лена… Она не требовала от меня ничего, даже уклонялась от разговора о наших отношениях, обо всем том, к чему, возможно, придем мы, но я чувствовал — мы с каждым днем все непреодолимее нужны друг другу.

Однажды я сказал ей, что хочу написать Рине обо всем. «Повремените, — посоветовала, вернее, попросила Лена. — Разве вы уверены, что между нами тремя все уже решено? Будьте бережнее к вашей жене».

После этого разговора что-то переменилось в Лене. Все чаще я стал замечать в ее глазах какую-то растерянность… Однажды она задумчиво сказала мне: «Не может быть настоящего счастья, если в его фундаменте хотя бы маленький камешек чужого горя».

А камешек все-таки был. Я все время чувствовал его на душе. Ну, допустим, с Риной у нас разладилось, у каждого сложится своя жизнь… А как же с Вовкой? Его не разделишь. Да и дочку Лены.

Да, как-то не очень ладно шло у нас с Леной… Однажды она заявила мне: «Не хочу и не могу больше так. Не хочу бояться сплетен, не хочу ловить любопытные взгляды. В гарнизоне все знают друг о друге всё или, по крайней мере, стараются знать. О нас еще не говорят, но зачем ждать этого? Я-то еще могла бы не очень беспокоиться… Но я не хочу, чтобы ваше имя было задето».

Лена вновь стала настойчиво просить, чтобы я переселился в какой-нибудь другой дом или помог переселиться ей. Я не стал возражать. Она была права.

Обратиться с этой просьбой к моему командиру, полковнику Леденцову? Но как мотивировать необходимость переселения? И вообще, как с этой просьбой подойти?

За время службы мы несколько сблизились с Леденцовым. По праздникам я иногда даже бывал гостем в его доме — он жил на Чай-губе со всем семейством: женой, двумя дочками-школьницами, матерью, приехавшими вместе с ним, — но отношения между нами оставались по-прежнему прохладными. Я чувствовал, что Леденцов, при всем его, в общем-то, доброжелательном отношении ко мне, старается поддерживать между нами ту дистанцию, которую он полагал необходимой, сообразуясь с разницей в наших званиях и в служебном положении. Откровенный разговор с ним был возможен лишь в вопросах, которые касались службы. Если я заведу разговор о переселении, неизбежно последует вопрос: а зачем мне это понадобилось?

Я так ничего и не сказал Леденцову.

Как раз в эти дни вернулся из госпиталя Федор Федорович. Как-то вечером, придя со службы, я зашел проведать его: он еще не совсем оправился после болезни.