Страница 17 из 67
Небольшого роста, коренастый, близорукий, великий упрямец и отличный говорун, нисколько в криминалисты не стремившийся, а наоборот упорно зубривший этот самый десятый том, и не по доброхотовскому наущению, а по собственной доброй воле и какому-то внутреннему влечению к глоссам, дигестам и всякой казуистике.
Совмещал он в себе много странного, и на первый взгляд несовместимого.
Не удовлетворившись казённым дипломом, блестяще защитил диссертацию и именно по вопросу о наследственных пошлинах, а в свободное время писал на каких-то замусоленных обрывках бумаги или на пожелтевших календарных листках отличные лирические стихи, и считал Иннокентия Анненского первым и единственным поэтом на всю Россию и на весь мир.
Надо полагать, что Окружной Суд всего этого не знал, и когда после деловой, обоснованной и спокойной речи истца Адамова, сановитый, строгий и с виду безучастный товарищ председателя, Донат Адамович Печентковский, предоставил слово представителю ответчиков, Британу, - атмосфера сразу изменилась.
Один вид этого маленького, подвижного, зубастого, и сразу взявшего верхнее "до" молодого помощника, вызвал на лицах судей какое-то раздражительное и полубрезгливое выражение не то скуки, не то недовольства.
А когда бедный Британ своими короткими, веснушчатыми, покрасневшими от волнения пальцами с обгрызанными ногтями, начал вытаскивать из портфеля бесконечные справки, бумажки, вырезки, мелко исписанные листы и угрожающе-объёмистые решения Правительствующего Сената, судейские лица уже и совсем вытянулись, носы заострились, и готовивший свое заключение товарищ прокурора стал явно нервничать.
С гордостью и испугом следили мы за глубоко своим парнем и ходоком.
А он не унимался, говорил, доказывал, ядовито напоминал, что противная сторона придает большее значение гербовому сбору, нежели духу законов, ссылался на одно решение Кассационного Департамента, на другое решение Кассационного Департамента, цитировал Монтескье, требовал экспертизы, размахивал десятым томом, наизусть читал курс нотариального права, долго и горячо декламировал разъяснение Правительствующего Сената по делу Батолина, и по делу о выморочном наследстве купчихи Гаевой, и по делу Воронцова-Вельяминова.
А сумерки все сгущались и сгущались, электрической люстры уже было недостаточно, служитель зажёг свечи на судейском столе, товарищ прокурора то и дело хлопал крышкой от карманных часов, судьи перешёптывались с председательствующим, присяжный поверенный Адамов вздыхал и барабанил пальцами по столу, а судебный пристав, сдержанно сморкался, и лицо у него было серое, и щёки жутко запали.
Но неукротимый Британчик высоко держал знамя, и опять, в который раз, пытался заставить противную сторону, дабы она, противная сторона...
Тут действительный статский советник Печентковский не выдержал и, прервав оратора, внушительно загремел:
- В половине восьмого вечера для Окружного суда обе стороны в одинаковой степени противны!..
Зал разразился дружным хохотом, за взрывом которого никто уже не дослушал заключительной фразы о том, что заседание закрывается и дело и наследственных пошлинах слушанием откладывается.
Так или иначе, а героя дня мы в тот же вечер чествовали, пили красное вино, подымали бокалы, одобрительно хлопали виновника торжества 1;о плечу, а он, сняв запотевшее пенснэ, только лукаво щурил свои близорукие, зелёные глаза и от избытка чувств, по собственному почину, долго и вдохновенно читал стихи Иннокентия Анненского и, остановившись на миг, с увлечением восклицал:
- Чувствуете вы, чорт возьми, как это сказано?!..
Касаться скрипки столько лет,
И не узнать при свете струны...
Прошло тридцать лет.
- Пустяки...
Во время немецкой оккупации, в одиночной камере военной тюрьмы на улице Шерш-Миди, он писал единственному сыну:
"Дорогой Сашенька, родное дитя!
Завтра меня не будет.
Да послужит тебе утешением только то, что умру я, как жил: чрезвычайно просто. Без позы, без ненужных слов.
О чем я успею подумать в последнюю минуту?
Не знаю.
Вероятно о тебе, о твоей бедной матери.
Больше всего на свете я любил тебя, несчастливую нашу родину, музыку Рахманинова. И еще... русскую литературу, единственную в мире.
Будь честен, будь добр, не будь равнодушен.
Умей любить. Умей ненавидеть.
Я ухожу слишком рано, и не по своей воле.
Может быть, по воле Божьей.
Я обрел Его поздно, но теперь уже навсегда.
Смерти я не страшусь, но боюсь страданий.
Да будет над тобой милость Божья.
И еще: говорю тебе последнюю правду, я люблю жизнь, люблю, люблю! Выхода нет. Жизнь будет отнята. Но с тобой я буду вечно, каждый миг и везде.
В чемодане, в гостинице на Boulevard Murat, находится моя рукопись. Повесть? Роман?.. Я работал над ним много лет. Перешли его в Нью-Йорк, графине Толстой. Хотелось бы кое-что изменить, переделать. Но теперь уже поздно. Пусть напечатают так, как есть.
Возьми на память мои часы. И обручальное кольцо.
Не забывай меня, никогда не забывай, это очень важно - помнить, помнить, всегда, всем, друг друга помнить!"
На следующее утро, во дворе казармы Монруж, в числе девяноста заложников, Илья Британ был расстрелян.
Ни рукописи, ни сына так никогда и не нашли.
Предсмертное письмо, часы, и обручальное кольцо дежурный немецкий офицер вручил госпоже Г., вызванной после казни в военную тюрьму - расписаться в получении сообщения о смерти Британа.
XV
Старожилы говорили, что такого количества снега, как в 1910-м году в ноябре месяце, никто никогда на роду своем не запомнит.
В газетах всё чаще и чаще появлялись тревожные вести из Ясной Поляны.
В редакции "Русских ведомостей", со слов Черткова, Булгакова и доктора Душана Петровича Маковицкого, рассказывали трогательные и печальные подробности об уходе Толстого из дому.
Но, конечно, больше и лучше всех было осведомлено "Русское слово".
Недаром неутомимый Конст. Орлов уже больше года мотался взад и вперед между Москвой и маленькой захолустной, но всему миру известной, железнодорожной станцией в Тульской губернии.
Известно было и то, что сам Толстой, с несвойственным ему добродушием, переносил давние и частые наезды своего непрошенного гостя.
Говорили, что, прочитав однажды в газете несколько строк, написанных Орловым о победе знаменитого в те годы "Крепыша", великий старик пришёл в такой восторг и проявил столь несвойственные ему горячность и волнение, что сам вызвал Орлова к себе и так ему глуховатой скороговоркой и заявил:
- Жаль, что вас не было на свете, когда я описывал Царскосельские скачки! У вас есть, чему поучиться...
С той поры Орлов стал своим человеком в небольшом яснополянском окружении.
В первых числах ноября из патетических сообщений Орлова стало известно, что Толстой нашёлся и что лежит он, тяжело больной, на станции Астапово, и квартире давшего ему приют железнодорожного служащего Озолина.
Несколько часов спустя, глухой, утонувший в снегах полустанок Курской железной дороги сделался центром мирового внимания.
7-го ноября Толстого не стало.
На первой странице "Русского слова", окаймлённой траурной рамкой, было напечатано волнующее, целомудренное, без вычуров и изысков, но полное драматических подробностей описание последних часов и минут того, кого весь мир называл:
- Совестью России.
Запомнились последние строки, которыми заканчивал Орлов свое нелёгкое по заданию и исполнению сообщение:
..."я почтительно склонился перед графиней Софьей Андреевной, и беззвучно поцеловал руку, которая бессчётное число раз переписала, глава за главой, бессмертные страницы "Войны и Мира".
Взволнован был не только весь мир, но и шеф Отдельного корпуса жандармов, генерал Курлов.
В Министерстве Внутренних Дел не на шутку опасались, что похороны Толстого неизбежно превратятся в настоящую революцию.