Страница 95 из 99
Раз Вера сидит у окна — это значит изволь описывать либо сельский пейзаж, либо «петербургское небо, серое, как солдатское сукно». Без этого не обойдется, потому что, как ни верти, а ведь смотрит же она на что-нибудь!
Опыт мой подсказал мне, что гораздо спокойнее будет, если я пересажу Веру куда-нибудь подальше от окна — и пейзажа не надо, и в спину ей не надует.
Хорошо. Теперь куда ее посадить?
На диван? Но ведь я еще не знаю, богатая она женщина или бедная, есть у нее кой-какая мебелишка или она живет в мансарде и служит моделью влюбленному в нее художнику.
Тот, кто ни разу не писал романа, наверное, хорошо меня понимает.
Рассказик — дело другое. Нет на свете человека, который не сумел бы написать рассказика. Там все просто, ясно и коротко.
Например, если вы хотите в рассказике сказать, что человек испугался, вы прямо и пишите:
«Петр Иваныч испугался».
Или, если рассказик ведется в очень легких тонах, то:
«Петр Иваныч перетрусил».
Если же рассказик юмористический, то можете даже написать:
«Петр Иваныч чувствовал, как душа его медленно, но верно опускается в пятки. Сначала в правую, потом в левую. Опустилась и засела там прочно».
В романе этого нельзя. В романе должен быть размах, мазок, амплитуда в восемьдесят градусов. Страх в романе нужно изобразить тонко, всесторонне, разобрать его психологически, физиологически, с историческим отбегом, не говоря уже о стилистических деталях, характеризующих именно эту функцию души, а не какую-либо другую.
Уфф!
Теперь еще очень важная подробность. Нужно твердо знать, какой именно роман вы пишете: бульварный (печатается в маленькой газетке, по пятаку строка), или бытовой в старых тонах (печатается в журналах, по восемь копеек, а если очень попросить, то и по гривеннику строка), или же, наконец, вы хотите, чтобы ваш роман был написан в прошлогоднем стиль-нуво (печатается даром или за небольшую приплату со стороны автора).
Если вам нужно в бульварном романе сказать, что Петр Иваныч испугался, то изображаете вы это в следующих словах:
«Граф Пьетро остолбенел от ужаса. Его роскошные волосы встали дыбом, и бархатный плащ, сорвавшись с плеч, упал к его трепещущим ногам, описывая в воздухе роковые зигзаги. Но графы Щукедилья никогда не терялись в минуты смертельной опасности, и Пьетро, вспомнив галерею своих предков, овладел собой, и презрительная усмешка искривила его гордые рот и подбородок…»
Бытовик должен рассказать о Петре Иваныче и его испуге иначе:
«— Ну, брат, стало быть, теперича тебе крышка! — подумал Петруха и разом весь вспотел. В одну минуту пролетела в его мозгах вся прошедшая жизнь. Вспомнилось, как старый Вавилыч дал ему здорового тычка за то, что слямзил он у Микешки портянку, вспомнилось еще, как он с тем же Микешкой намял Пахомычу загривок.
— Ах чтоб те! — неожиданно для себя самого вскрикнул Петруха и затих.»
Стиль-нуво требует совсем другого приема и других слов.
Боже упаси перепутать!
«Это было, конечно, в конце восемнадцатого столетия… Пьер вдруг почувствовал, как странно и скользко запахло миндалем у него под ложечкой и томно засосало в затылке, как будто нежная рука преждевременно состарившейся женщины размывно перебирала ему волосы, и от этого хотелось есть и петь одной и той же нотой и одним и тем же словом старинный романс:
— Придет пора, твой май отзеленеет,
Угаснет блеск агатовых очей.
А на левой ноге чувствовался не сапог, а пуговица, одна и голубая.
И это был страх».
Видите, как все это сложно!
Но вернемся к Вере.
Может быть, можно посадить ее просто на стул.
«Вера сидела на стуле».
Как-то глупо выходит. Да, в сущности, и не все ли равно, на чем она сидела? Главное в том, что она сидела, а как именно — это, по-моему, уж дело ее совести.
Ну-с, итак, значит, Вера сидит.
А дальше что?
Я, собственно говоря, придумала, что в первой главе должна приехать к Вере в гости бывшая институтская подруга, в которую потом влюбится Верин муж, молодой помещик, и так далее, вроде «Снега» Пшибышевского.
Хорошо было бы приступить к романсу с философским разгоном.
Вера сидит, а подруга едет.
Ты, мол, расселась, а беда не сидит, а едет.
Что-нибудь в этом роде, чтобы чувствовались ужас и безвыходность положения.
Но, с другой стороны, невыгодно сразу открывать читателю все карты. Догадается, в чем дело — еще и читать не станет.
Теперь как же быть?
Опять все-таки в рассказике все это совсем просто. А в романе, раз вы написали, что Вера сидит, то уж одним этим вы влезли в довольно скверную историю. В особенности если вы собрались писать роман натуралистический.
Вы немедленно должны обосновать исторически, вернее — генеалогически. Должны написать, что еще прадед ее, старый Аникита Ильич Густомыслов, любил посиживать и что ту же черту унаследовал и дед ее Иван Аникитич.
А если стиль-нуво, тогда еще хуже. Тогда нужно написать так:
«Вера сидела, и от этого ей казалось, что она едет по сизому бурелому, и вдали узывно вабит свирелью, и от этого хотелось есть ежевику и говорить по-французски с легким норвежским акцентом»…
Когда прошла первая неделя Великого поста, я просмотрела свою рукопись:
На чистом листе бумаги большого формата было написано:
«Вера сидела».
За пять лет я подвинулась на одно слово назад!
Если так пойдет, то через десять лет от моего романа, пожалуй, ровно ничего не останется!
Пока что — положу его в стол. Пусть хорошенько вылежится.
Это, говорят, помогает.
Эх, Вера, Вера! И зачем ты села!
На серьёзную тему
Мне сказали:
— Не хорошо все «хи-хи», да «ха-ха». Напишите серьезную деловую вещь.
Наставление это как раз совпало с моим намерением, потому что я сегодня все утро думала на самую серьезную тему. Я думала о лошадях.
Знаете ли вы, сколько в большом городе лошадей? В Петербурге, кажется, что-то около пятнадцати тысяч, а то и того больше.
Пятнадцать тысяч!
Если бы все эти пятнадцать тысяч сговорились и построили свой собственный город, то город этот вышел бы не меньше любого губернского.
Лошадям, в среднем, живется не особенно худо. Конечно, они много работают, но не все. Избранные стоят в дорогих конюшнях и заботятся только о своем потомстве.
Словом, tout comme chez nous[55]. Пусть работают — не это плохо. Плохо то, что у них, несмотря на тяжелый вечный труд, нет никогда гроша медного за душой.
Лошадь служит словно курсистка, окончившая два факультета, не стесняющаяся расстоянием и готовая в отъезд за стол и квартиру.
Это неприлично и недопустимо.
Каждый лошадиный хозяин мог бы назначить своей лошади соответственное жалованье. Сколько может. Ну, хоть копеек тридцать в день.
Деньги эти должны быть положены на лошадиное имя в банк или сберегательную кассу.
Изредка, раз в месяц, каждая лошадь должна иметь свой выходной день. И вот тут-то ей деньги и понадобятся.
Конечно, нельзя отпускать лошадь одну. С ней должен идти какой-нибудь провожатый, который за этот труд получит вознаграждение из лошадиной кассы. На шею лошади нужно повесить кошелек с ее карманными деньгами.
Таким образом, лошадь может гулять и веселиться по своему усмотрению. За все она отвечает своими честно заработанными деньгами.
Представьте себе, что лошадь, проходя мимо зеленной лавки, соблазнилась и вытащила из корзины морковку. Сейчас же провожатый вынимает из ее кошелька причитающуюся за эту закуску сумму и платит хозяину-зеленщику.
Если, не дай Бог, лошадь свалит кого-нибудь с ног на улице — можно сейчас же из ее сумм удовлетворить претензию пострадавшего.
55
всё как у нас (фр.)