Страница 70 из 76
«Пришли веселые, шумят:
— Сейчас мы ее заколем, и ты, Тимофеевна, сваришь нам настоящий кубанский борщ со свининой.
Поглядела я на свинью: ладная такая свинка, упитанная, не схотелось мне ее колоть. Пусть, думаю, в хозяйстве живет — может, приплод даст!
Пошла до начальника, уговорила его объявить синью как «энзе» — неприкосновенный запас.
Обиделись на меня наши партизаны — ужас как! Ну еще бы, борщ мимо рта проехал!
Сварила я им кашу, хорошую, пшенную, а они едят и хают ее, да громко, чтобы я слышала. Они хают, и жалко мне их, а у самой думка: не вечно же, думаю, мы будем в горах, в землянках сидеть? Прогоним немца, вернемся на завод — хозяйства наша вся порушенная, с голого места начинать придется. Так хоть свинья будет на первое время.
Когда партизанские наскоки на свинью Энзе стали совсем уж нестерпимыми и командир отряда готов был уступить им, Тимофеевна заявила, что Энзе пороская и теперь ее уж, конечно, нельзя колоть. Ее спросили: «Откуда пороская?» — «Думаю, от дикого кабана». — «Ну, раз пороская… отставить… только смотри у меня… На твою ответственность!»
— А я это так сказала, наобум лазаря. Ох, думаю, будет мне теперь.
И что же вы думаете? Свинья-то оказалась действительно пороская. Такой уж у нас воздух на Кубани! Весной, как немца прогнали, она и опоросилась. Не подвела меня. Восемь поросят привела. Мордочки у всех острые, длинные. В отца!..»
Кончался рассказ так:
— Вернулись мы на завод. Ходим по развалинам, где раньше наши цехи стояли, и плачем — не то с радости, что вернулись, не то с горя.
А начальник говорит:
— Слезами горю не поможешь. Пускай каждый займет свое место. Надо работать, помогать фронту. Ты, Тимофеевна, забирай свою Энзе с поросятами, поезжай в подсобное хозяйство, действуй!
Когда я прочитал финальные строки рассказа: «Ничего, все наладится. Это же Кубань. У нас воздух веселый, легкий!..» — в зале началось то, что в стенограммах обозначается как «аплодисменты, переходящие в овацию».
Я написал сейчас эту фразу и подумал: «А не обвинит ли меня строгий критик в нескромности?» Но ведь все это так и было: рассказ мой, несмотря на всю незатейливость его сюжета и некоторую — для снобистского уха — грубоватость юмора, угодил «в яблочко», оказался настроенным на ту же психологическую волну, которая владела тогда и нашими слушателями.
Во второй раз я читал свою «Энзе» в Мечетке — на собрании партийного и советского актива района — первого после освобождения района от оккупантов. Мы приехали в станицу на машине обкома партии с большим опозданием и решили ехать прямо в клуб, где должен был собраться актив. На станичных улицах было пустыню. Шла женщина с коромыслом на плечах, в тулупе, закутанная до бровей шерстяным платком, — был сильный мороз. Водитель наш спросил ее:
— Тетенька, где тут ваш клуб?
— Не знаю!
— Как же вы не знаете, где клуб? — укоризненно сказала Шевелева.
— А он нам ни к чему!
Мы рассмеялись от простодушия этого ответа, а Шевелева, взглянув на нас неодобрительно, сказала:
— Сразу видно, что политико-воспитательную работу, ребята, тут надо начинать с нуля.
Актив, как оказалось, был, на наше счастье, перенесен на следующий день. Вечером мы познакомились и хорошо поговорили с секретарем Мечетинского райкома партии Иваном Емельяновичем Березиным, человеком умным, дельным и симпатичным — типичным рай-онщиком из породы тех районных руководителей, о которых написал свою замечательную книжку Валентин Овечкин.
На вечере мечетинских активистов повторилось все, что произошло в Таганроге. Нилин был в ударе, поэты наши тоже не подкачали, а я со своей «Энзе» удостоился не простой, а шумной овации.
Утром мы уезжали в Ростов. Провожать нас пришел Иван Емельянович, торжественно вручивший каждому из московских писателей-десантников по свежеубиенному поросенку.
— Это вам гонорар за ваше выступление! — сказал он, улыбаясь и пожимая мою руку.
— Как мы только довезем этих маленьких поросяток до Москвы? — жалобно вздохнула Шевелева.
— Ничего! — успокоил ее Иван Емельянович. — Если их мамаша перенесла фашистскую оккупацию, то ее детки как-нибудь вынесут путешествие по железной дороге в Москву даже в военное время.
В Ростове меня ожидал еще один приятный сюрприз — Ростовское областное издательство подписало со мной договор на издание книжки моих юмористических рассказов «Неприкосновенный запас» объемом в… 1,5 печатного листа! Эту книжечку величиной с детскую ладонь, отпечатанную на обрывках газетной бумаги, я берегу как дорогую военную реликвию, и она занимает свое почетное место на моей книжной полке, среди моих книг, изданных у нас в Союзе и за рубежом на отличной бумаге и с рисунками первоклассных художников.
ЗЕМЛЯК С ПАЛКОЙ
Дом, в котором я жил несколько лет тому назад, стоял в маленьком переулке в самом центре Москвы.
Вблизи пролегала важная уличная магистраль, но ее мажорное грохотанье здесь, в переулке, превращалось в несильный, вполне терпимый шум. Он был очень зеленым, наш переулок, его провинциальную уютность ценили нахальные столичные воробьи. Они жили горластым коммунальным общежитием среди ветвей старых дубов и молодых лип, вытянувшихся вдоль тротуаров, а свои всегда скандальные общие собрания проводили прямо на мостовой. Наверное, на этих собраниях крикливые пичужки обсуждали всякий раз один и тот же проклятый вопрос, одну и ту же жгучую проблему — как прокормиться городскому воробью в условиях безлошадного транспортного хозяйства?
Однажды, прогуливаясь по переулку, я засмотрелся на одно такое воробьиное сборище. Оно было бурным, очередные ораторы наскакивали друг на друга, в воздухе уже летали пух и перья, вот-вот должна была начаться всеобщая потасовка. Зрелище это настолько захватило меня, что я не заметил, как он подошел ко мне.
— Любуетесь птичками? — сказал он басом, таким густым и громким, что воробьи тотчас же брызнули в разные стороны, а я вздрогнул и оглянулся.
Рядом со мной стоял кряжистый, пожилой мужчина. Большой, толстый нос (такие носы называют «рулями»), крупные оспенные рябины на щеках, глаза маленькие, темные, «медвежьи». Взгляд добродушный, но очень цепкий. Он был в длиннополом пальто из добротного серого, тяжеленного драпа, на его голове, облокотясь на торчащие крупные уши, важно восседала темно-зеленая велюровая шляпа. В руке он держал толстую бамбуковую палку с ручкой в виде змеиной головы.
— Вы меня не узнаете? — спросил он, дав остыть моему недоумению.
— Не узнаю, — сказал я. — А вы меня разве знаете?
Он усмехнулся, как мне показалось, несколько
зловеще.
— Я-то вас очень даже хорошо знаю… Я — Лученко. Помните такую фамилию?
— Лученко? — и пожал плечами.
— Я вам помогу меня вспомнить! — сказал он. — Вы когда-то писали фельетоны в одной такой… краевой газете? А?!
— Писал! Но это было давно. На заре, так сказать.
— Вот именно — на заре. Вы написали фельетон обо мне… Я тогда жилищными делами завинчивал… Лученко Владимир Павлович… Помните?
Он впился в меня своими медвежьими глазками, взгляд их как бы сверлил мой бедный мозг, проникая в те его тайники, где хранятся давние, отработанные воспоминания И досверлил до нужного ему горизонта
— Вспоминаю! — сказал я. — К вам пришел какой-то студент, просил комнату, а вы его обругали и выгнали из кабинета. Когда он сказал вам: «Почему вы со мной так обращаетесь, я студент?!» — вы ему ответили: «Мы из таких студентов в восемнадцатом году лапшу делали» А студент этот был сыном батрака, комсомольцем!
— Правильно! — обрадовался он. — Погорячился я. Все точно. В фельетоне вы ничего не наврали, но в очень уж обидном свете меня изобразили! Куда, бывало, ни приду — смеются, одни за спиной, другие прямо в глаза.
— Давно ведь это было! — сказал я примирительно.
— Давненько! — согласился он. — А вот увидел вас, и… снова жжет! — Он помолчал и прибавил — Я ведь тогда бить вас хотел. Даже палку приобрел! Специальную!