Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 164

Не медля более и минуты, Отрепьев поспешил с Пожара, вышел на Варварку и остановился у крепких ворот романовского подворья. Постучал в калитку. Ему открыли. Он сказал что-то отворившему калитку дворовому человеку, и его впустили. Калитка притворилась. Лязгнул крепкий засов.

На другой день, со слов Анисима, в монастырской трапезной один из монахов шепнул другому, указывая на Отрепьева:

— То романовский, известно, с чьего стола он морду наедает.

Но на том разговор и кончился. Будто, узнав об этих словах, кто-то властно оборвал пересуды. А сам Анисим вовсе забыл, что провожал монаха на Варварку. Малое же время спустя Отрепьева взяли к патриарху. Монастырской братии сказано было так:

— Сей монах в грамоте вельми навычен и послужит богу там, где ему указано.

Постельничий, неся тяжелый витой серебряный шандал о трех рожках, ввел Бориса в опочивальню. Поставил с осторожностью шандал на столец у царской постели и, поклонившись низко в ноги, неслышно вышел. Борис, приготовленный ко сну, в наброшенной на плечи легкой пупковой собольей шубке, минуту помедлил и, шагнув к окну, сел в кресло. В этом движении были усталость и надежда на отдохновение. Он запахнул поплотнее полы и откинулся на спинку. День кончился.

Ровное пламя свечей освещало тяжелый, изумрудного цвета, шитый золотой ниткой полог раскрытой постели, белые груды подушек. Глаза Борисовы кольнули слезки их жемчужных застежек. Царские пальцы гладили податливый, мягкий, медового глубокого цвета мех отворота шубки. Уютно зарывались в подпушь и опять ходили, не задерживаемые мыслью. В опочивальне чувствовался запах сандала и не было слышно ни звука. От изукрашенной изразцами печи дышало теплом.

Только царица ведала, что в минуты перед сном Борис, никогда не позволявший своей памяти и мгновения забывчивости, шаг за шагом и слово за словом прослеживал прожитый день. То был совет старого дьяка Андрея Щелкалова. «Бытия нашего земного мало, — говорил дьяк, — чему быть, того не миновать, но что было — знать и помнить обязан». И, словно кости магометанских четок, Борис ежевечерне перебирал в памяти случившееся за день. С годами это стало привычкой, от которой он не отступал. Лица, глаза людские проходили перед мысленным взором Борисовым. Улыбки, жесты, нахмуренные лбы видел он, не заслоненные многолюдством и суетой, не искаженные блеском дня и не прикрытые льстивыми речами. И голоса, голоса слышал, не заглушаемые шелестом бумаг и не измененные верноподданными интонациями. Лицо Бориса хмурилось или, напротив, освещалось добрым чувством, негодовало или радовалось. Но чаше оно было сосредоточенно-замкнуто, как сосредоточен и замкнут был Борис в окружении приближенных. Сегодня, однако, в лице царя проглядывало удовлетворение. Тому были причины.

Поутру Борис осматривал место, на котором должно было возвести храм Святая Святых. Цареву мечту и гордость. С великим интересом оглядывал заготовленный лес — уральскую пихту, которой веку нет в постройках. Свозимый в Кремль тесаный, многих цветов и оттенков камень. Бунты железных полос, кованных владимирскими лучшими кузнецами, славными тем, что вышедший из-под их молотов крепеж этот не имел раковин и трещин или иных изъянов. Только владимирцам ведомым способом они выколачивали из металла сырость, и полосы владимирские не брала даже ржа. Могучие стволы пихты, остро пахнущие смольем, были сложены колодцами, дабы дерево могло свободно дышать и выстояться, созреть, набрать силу, прежде чем лечь в тело храма. Тонкокорые стволы серебрились, словно покрытые воском. Стоя подле них, человек ощущал небывалую бодрость от духовитого запаха.

— Истинно, — сказал патриарх Иов, обращаясь к Борису, — сие дерево — божий дар России.

И другое ныне обрадовало Бориса. Из Архангельска была получена весть, что пришли корабли — и английские, и голландские, и французские — с богатыми товарами. Купцы предлагают сукно, пряности, медь красную, медь волоченую, медь в тазах, медь зеленую в котлах, олово, свинец, железо белое, серу и многое другое. Сообщалось, что еще ждут суда из Лондона, Амстердама, Дьепа. То были вести вельми знатные — в морской торговле Борис полагал будущее процветания российского.

Вокруг свечного огня уже довольно нагорело, но Борис не поднимался из кресла. Все так же в тишине рисовались тяжелые переплеты затененного ночью окна, мерцая искусно вплетенными золотыми нитями, светился в полумраке опочивальни драгоценный полог, теплом напахивало от печи, но Борис не видел ожидавшей его раскрытой постели, не ощущал тепла печи. Он был весь там, у будущего храма, вдыхая терпкий аромат согретого солнцем леса, видел паруса швартующихся у архангельских причалов судов, слышал скрип и треск мостков, по которым сносили с кораблей тюки, корзины и коробья с товарами.

Вдруг в Борисово сознание вошли неожиданные звуки. Царь было подумал, что это ему почудилось, но вот застучали по площади копыта коней, явственно раздались голоса. Борис приподнялся в кресле, уперся руками в подлокотники. Нет, день для него не кончился. Напряженным слухом царь отчетливо различил голоса и шаги на дворцовой лестнице.





— Государь, — тревожно сказал за дверями постельничий и повторил тверже: — Государь!

Дверь отворилась. В метнувшемся пламени свечей искрами брызнула медная ручка. На порог ступил царев дядька Семен Никитич. Шагнул вперед и, выставив бороду, выдохнул:

— Измена!

Борис сжал пальцами подлокотники. Семен Никитич приблизился еще на шаг.

— Государь, — сказал, — гонец из Царева-Борисова…

И задохнулся. Уж очень поспешал или вид тому показал. Слова застряли в глотке, но страшное слово было произнесено. И все, что мгновение назад стояло перед мысленным Борисовым взором, все, что слышал он, разом отлетело в сторону. Но царь не тронулся с кресла, только поднял руку и закрыл лицо, словно хотел заслониться от страшного. Так, молча, сидел он и минуту, и другую. Царев дядька стоял вытянув шею. Ждал. Вдруг Борис опустил руку и странно прозвучавшим голосом сказал:

— Говори.

У Семена Никитича кадык прошел по горлу, будто он проглотил непрожеванный кусок. Торопясь и сбиваясь, он рассказал, что гонец из Царева-Борисова привез весть об убийстве немецкого мушкетера Иоганна Толлера, о злонамерениях воеводы Бельского сколотить степную сволочь в воровскую шайку, о преступных его намерениях воевать Москву.

Борис был недвижим.

Семен Никитич подступил еще на шаг, и свеча высветила фигуру и лицо царева дядьки. Пригнутые, напряженные, как для прыжка, покатые, сильные плечи, выброшенные вперед руки, крутой, как стиснутый кулак, кадык на перевитой набрякшими жилами шее. Но более другого изумило царя Бориса лицо Семена Никитича. Не растерянность, гнев или ожесточение разглядел он в лице дядьки, но никак не ожидаемую в мгновение сие радость. Нет, лицо не улыбалось, напротив, губы Семена Никитича были искривлены и изломаны злобой, надбровья тяжело нависали над возбужденными глазами, щеки прорезали суровые морщины — и все же лицо было озарено радостным торжеством. Оно горело в нем, как отблеск пожарища. И крики, и стоны вокруг, мольбы, стенания и плач, но пламя ревет, гудит, не оборимое ничем, вскидывается страшными языками, и нет для его страданий, слез, боли испепеляемых жизней, а только своя, всесокрушающая сила и радость от этой силы.

Борис все медлил со словом.

Семен Никитич, выговорившись, смолк. Слышно было только дыхание — прерывистое и хриплое. Но возбуждение его не улеглось. И застывший в молчании царев дядька уже не словами, не движениями, но всей сущностью своей опалял недвижимо сидящего царя. И Борис, острее и глубже понимающий окружавший мир, видящий гораздо яснее и дальше, нежели дядька, распознал, прочел и разделил не высказанные Семеном Никитичем чувства и слова. Немедля, прямо с порога царевой спальни, с кремлевской площади броситься в погоню — вот что прежде другого угадал в дядьке Борис. В упоительную погоню по кровавому следу, когда алые маки пятен перед глазами, раздражающие нюх и распаляющие жар мышц. В погоню… Настичь, сшибиться, свалить и впиться в глотку.