Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 164

Мысли царя путаными степными дорогами, где редкой цепью стояли российские заставы, через ковыли устремились к Волге.

В приволжских степях было три ногайские орды, лишь одна из которых подчинялась Москве. И астраханский воевода, лукавя и изворачиваясь, держал в постоянном напряжении ханскую верхушку орд, не давая им объединиться и, паче того, сыскать союз с крымским ханом. То была тонкая московская игра, и Борис внимательно следил, чтобы противопоставленная притязаниям Крыма сила эта была как напряженный лук, тетиву которого держал астраханский воевода.

Но и это было не все из того, что позволяло сохранять мир на южных гранях России.

Хитромудрый дьяк Щелкалов стежок в стежок, нитями изобретательнейшей вышивки клал узорочье тайных дорог в Молдавию, к православному господарю Михаилу.

В недавно отстроенном Посольском приказе дьяк появлялся затемно. Неспешно поднимался на крыльцо, крестился на главы соборов и, не отвечая на поклоны стрельцов и сторожей, несших строгий караул у приказа, шел гулкими палатами. Внутренний сторож, трепеща, поспешал впереди со свечой. Оглядывался. Свеча освещала узловатые пальцы, охватившие прозеленевший медный шандал, взлохмаченную бороду, пуганые глаза мужика. Не дай бог, ежели дьяк примечал какой-либо непорядок: печи ли казались ему недостаточно вытопленными, али угадывал он угар костистым сухим носом, иной недосмотр. Худо приходилось тогда виновному. Дьяк был неумолим. На жалобы и уверения, что-де печи неладны или трубы снегом забило, дьяк, показывая крепкие желтые зубы, говорил твердо:

— У плохого мужика баба всегда дура.

На том разговор и кончался. Виновного вели на правеж.

В каморе за присутственными палатами, где за длинными столами локоть к локтю теснились писцы, Щелкалов садился спиной к печи — зябок был и любил тепло, — подвигал к себе посольские книги и читал молча, подолгу. Так же старательно исполняли службу в приказе и другие — ленивых дьяк не держал, — но, однако, сей думный, распутывая крепко затянутые, петлистые посольские узелки, одной рукой разводил концы, что иные и зубом ухватить не могли.

Тайными дорогами с подставами, скрытыми тропами, где в незаметных балочках, в чащобах, в потаенных избах сидели свои люди, думный дьяк переправлял господарю золото на борьбу с турками, а для ободрения единоверцев — церковную утварь и святые иконы. Путь ценностей был труден. Все здесь было: хрипящие кони в ночи, бешеные погони, перестрелки, кровь людская, — и вести дело сие необходимо было смело, решительно, но небезрассудно. Такое только Щелкалову мог доверить Борис, но царь и сам не спускал глаз с молдавских пределов. Укрепляя господаря Михаила, Москва ослабляла турок, а значит, и крымского хана.

…Боярин Василий Шуйский поставил кубок. Уставя тусклые глаза, невыразительно взглянул на него царев дядька Семен Никитич. Боярин с досадой, зло подвинул к себе блюдо. Бесстрастно сидел за столом думный дьяк Щелкалов. Михайла Катырев-Ростовский озабоченно оглядывался. Не изменяя выражения лица, царь послал кубок счастливому воеводе Воейкову. Тот разом поднялся на крепких ногах. Борис с душевным теплом отметил, что воевода хотя и был ранен в сражении, но силу не потерял. Однако тут же краем глаза Борис углядел, как недовольно подергиваются щеки у сидящего напротив воеводы, тучного боярина Федора Романова. Раздражение и тревога вновь пробудились в Борисе. А причин для беспокойства было достаточно.

Казна российская была еще не столь богата, чтобы трудно наживаемое золото одновременно отдавать на многие нужды удержания мира с ближними и дальними державными соседями. А царь Борис помнил: «Не дразни кобеля дальнего, тогда и ближний не укусит». Смел, отважен и необходимым державе слугой был воевода Воейков, но не ему должно было считать, сколько пахотных плугов вывезти в поле, хребтов изломать мужикам на посевах, уборках, покосах и выпасах, недолюбить девкам парней по деревням и черствых кусков отнять у голодных, чтобы свершил он победный поход. Труд и кровь считать была доля Борисова. Царская доля. И он считал. И сей миг, понимая, что с победой Воейкова затраты на сибирские нужды сократятся, прикидывал, как можно будет усилить российское влияние на многобеспокойных гранях кавказских. Еще при Иване Грозном от грузинского царя Александра приезжали в Москву послы. Жаловались на турецкую и персидскую жестокость, плакали, рассказывая, как никнет под магометанским полумесяцем христианская Грузия. Молили о помощи. Иван заключил договор с Александром и послал пятьсот казаков в подмогу. Но что пятьсот казаков против могущественной Турции? Трудно было на кавказских гранях российских… А где было не трудно? Русь стояла в осаде. Все непрочно, ненадежно, зыбко было на рубежах державных. Борисово лицо каменело. В устьях глаз копилась нездоровая синева. И вдруг за столом кто-то неловко звякнул кубком. Царь вздрогнул, и глаза его, перепрыгивая, полетели по лицам гостей. Кое у кого дыхание сперло. Один из братьев Шуйских обгладывал баранью лопатку да так и застыл с костью у рта. Царь задержал на нем взгляд, и глаза его налились презрением.





В праздничный перезвон над Москвой вплетали божьи голоса колокола Чудова монастыря. Медь торжествовала. Радостные звуки плыли над Кремлем, летели за Москву-реку и еще дальше и дальше. В Замоскворечье, на Болоте, на Таганке, на Арбате люди останавливались и, поворачивая головы к Кремлю, говорили:

— То чудовские. Ишь как поют!

Оно и малый поддужный колоколец отлить — большой труд и знания надобны. И коль он из-под мастерской руки вышел и ты услышишь его, он такое расскажет, что только сей же миг в тройку и в путь, чтобы гривы перед глазами бились, коренник хрипел в скачке и мелькали сбочь дороги неоглядные поля. Но то поддужный колоколец. А это, взгроможденная на колокольню, экая громада! Многие и многие пуды, но да не в пудах суть. Колокол сей должен людей на подвиг звать, плакать провожая дорогих к последнему пределу, тревожить в страшную годину и петь в праздник. Сто голосов держит в себе добрый колокол, и все разные. Льют его трудно. Поначалу из воска, затем восковую мякоть одевают в глиняную рубаху, да так, чтобы не истончить, не повредить хотя бы и в малом, высушивают подолгу и, когда глина наберет известную мастеру крепость, вливают в форму расплавленную бронзу. Раскаленный металл выжжет воск, и явится колокол. И опять же: запеть сему колоколу или простонать ни на что не похожее — зависит от того, как выплавят металл. Здесь каждое «чуть» меру имеет. Медь, олово, серебро, много другого в колоколе есть, а сколько чего прибавить, лишь мастер знает. И ежели соблюдет он все в точности, колокол на праздник позовет, в битву бросит, несчастных из мрака выведет.

Чудовы колокола благовестили.

Григорий Отрепьев, выступив из тени монастырской стены, запрокинул лицо, взглянул на колокольню, сказал:

— Вот и бездушен колокол, а господа славит.

Скромный монашек, стоявший рядом, изумившись на странные эти слова, оборотился к Григорию, но ничего не ответил. Только плечи поднял да заморгал испуганными на всю жизнь глазами.

А Григорий давно изумлял монастырскую братию. Впервые объявившись в монастыре, был он незаметен: ходил скромно, кланялся низко и в лице у него держалась робость. Узкие губы были поджаты. Ныне стало не то. Неизвестные доброхоты прислали монаху хорошее сукно на рясу, да такое, что многим выше чином впору. Ну да это ничего. Такое бывало: услужит монастырский кому из сильных, и его одарят. То пускай. Монах богу служит, но подаянием живет. Изумляло другое. Поначалу вдоль стеночек крался Отрепьев и ноги у него косолапо, по-рабьи внутрь носками выворачивались, плечи сутулились, руки трепетно к груди прижимались, но вдруг откачнулся от стены и вольно зашагал. Вот это и показалось диковинным. Иеродиакон Глеб, под чье начало отдали Григория, покатал в пальцах сукнецо новой рясы, сказал:

— Нда-а…

По горлу у него прокатился клубочек, дряблые складки на шее затрепетали.