Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 164

У воеводского дома их ждал гайдук пана Мнишека. Он оглядел Ивана с головы до ног, постно сложил губы, сказал невыразительно:

— Пан ждет. Идем.

Толкнул дверь. Она подалась со скрипом. Поляк моргнул белесыми ресницами.

Мнишеку, только по неведомому счастью избежавшему петли, когда Сигизмунд повелел повесить королевского казначея и назначить расследование о разграблении государственной казны, приходилось встречаться с разным народцем. Видел он вселенских бродяг, много других лихих людей, и Иван-трехпалый не вызвал у него и малейшего удивления.

Иван, войдя в палату, шапки не сорвал и поклона не махнул, а, пристукнув окованными каблуками, вольно сел на лавку, расставил колени и оборотился лицом к пану. В глазах было одно: мы — вот на — всей душой, а ты, пан, что скажешь? Дерзкий у него был взгляд, не холопий. Сидевший рядом с Мнишеком монах-иезуит сильно поразился тому, но вида не подал. Промолчал и Мнишек. Знал и готов был к этому: разное увидеть придется, а такое уж — куда ни шло. Всему время приходит — когда-то и холопа одернуть можно будет. Станется на то и час, и место.

Мнишек начал разговор издалека. Бывал ли Иван в Чернигове, знает ли тамошних жителей, есть ли у него знакомцы в городе и какие это люди?

Иван слушал молча. Соображал: к чему разговор и чем он закончится? И Мнишек, глядя на него, понял: правду сказал мнимый царевич — мужик не прост. Да, такой человек ему и был нужен.

— Ну, — поторопил, — ты, говорили, не из робких, что же молчишь?

— Хе! — хмыкнул Иван-трехпалый. — Какие люди, пытаешь? Как и у всех — в носу две дырки… В доме — Илья, а в людях — свинья… Слыхал такое, пан? Да еще и хрюкает… — Но смял смех и сказал уже твердо: — Бывал я в Чернигове. Знать, конечно, иных знаю. А воевода тамошний — князь Татев.

Иван стянул с головы шапку: жарко стало мужику — в палатах было натоплено — и на пана глазами стрельнул. Губы зло изогнулись. Хотел, видно, выругаться, но сдержался. Сказал только:

— Пороть воевода горазд. Это точно.

И все же зло вылезло из него наружу.

— Лют, — сказал, — кровь любит. У него каты людей на торгах дерут, так юшка красная, как из свиней, брызжет… А где по-иному, пан, может, скажешь?

Вольный человек и говорил вольно.

Мнишек руку на холеные усы положил.

Помолчали.

За окном — слышно было, — сильно пустив коней, проскакало несколько человек. Кто-то крикнул неразборчивое. Заиграл польский военный рожок. Тревожные звуки лагеря словно подтолкнули Мнишека. Пан качнулся на лавке и, прижимаясь пухлой грудью к краю стола, заговорил мягко, как Иван и не ждал:

— Красно солнышко приходит к вам, ворочается царевич Дмитрий Иванович. Злых накажет, добрых поднимет.

Иван слушал, опустив лицо. Потом сказал:

— Царевича знаю по Сечи. Не раз коня подавал и вываживал его же коня. Знаю.

Но вот добр ли царевич или нет — не сказал. Поднял глаза от щелястого пола на пана Мнишека. И тут солнечный луч лицо его высветил. И только тогда Мнишек увидел, что глаза у него прозрачные, беспокойные, опасные. Иван сказал:

— Ты говори, пан, что надобно, а я соображу — смогу ли в том быть помощником али нет.





Пан пожевал губами. Видать, не ожидал того, что не он, а холоп вопросы задавать будет.

Неподвижно сидевший подле Мнишека монах-иезуит потянул из стола свернутую трубочкой грамоту. Со свитка свисала красная, на шнуре, печать. Спросил вкрадчиво:

— Читать научен?

— Куда мне? — ответил зло Иван, обращая лицо к монаху. «А эта ворона, — подумал, — зачем здесь?»

— То ничего, — сказал монах, не замечая недоброго в голосе Ивана, — человек прочтет тебе грамотку многажды, а ты запомни и люду черниговскому те слова перескажи. Да и самую грамотку отдай.

Взглянул на Ивана. Темные глаза монаха смотрели упорно, изучающе. Губы были сложены твердо. Рука, державшая свиток, хотя и была тонка и бледна, но, видать, не слаба. Пальцы сжимали свиток цепко. Красная печать на шнурке качнулась маятником, но тут же и застыла без движения.

— Да, да, — заторопился Мнишек. — В Чернигов хотим тебя послать. Царевич повелел. Служба твоя не забудется. Пройдешь в город и на торгу грамотку объявишь. А? — вытянул шею, ожидая ответа.

Иван лавкой заскрипел. Перебросил из руки в руку казачью папаху и, будто только что увидев, оглядел Мнишека, перевел глаза на монаха и тоже оглядел. «Мягко стелют, — подумал, — мягко… Служба не забудется… Да за такое воевода черниговский на куски разорвет. Здесь петлей не отделаешься. Непременно на куски растащут… Ах, пан, пан лукавый…» Но вслух того не сказал. Однако в глазах у него такое объявилось, что Мнишек из стола достал изрядный кошель. Понимал, что и почем стоит. В кошеле звякнуло. Иван, однако, и бровью не повел. Пан сунул кошель через стол. Но Иван не поторопился руку к кошелю протянуть. В мыслях у него встало: «Вот, значит, зачем позвали. Лихо, лихо задумали…» У Мнишека лицо напряглось, и Иван это увидел, но и тогда не поторопился. Мнишек подтолкнул кошель ближе к Ивану, сказал:

— Это тебе, коли понадобится в Чернигове. В кружало кого позвать или как по-иному… А награда впереди.

И в другой раз Иван заскрипел лавкой. Вот и навычен был к лихому делу, ан в петлю голову совать не торопился. А здесь, угадывал, паленым напахивало.

Мнишек ждал.

Холодно, не мигая, смотрели глаза монаха. Черные, в одну линию брови над ними, хмурились.

И тут Иван увидел — глазастый, известно, был — паучьи тенёта в углу оконца, как раз над головой пана Мнишека. Вгляделся и узрел: мушка малая в паутине бьется, а из норки уже и паучишка выглядывает. У Ивана губы искривились. В мыслях прошло: «Ну-ну, пан… Кто паучок-то здесь, а кто мушка? Поглядим…» И засмеялся тихо:

— Хе-хе…

Встал разом с лавки, взял кошель, подкинул на ладони.

— «Коли понадобится»! — повторил за паном с усмешкой. — Оно ясно… Понадобится, — сказал с определенностью. — Ладно. Схожу в Чернигов, — показал желтые зубы, — в Пятницкой церкви свечу поставить… А?.. Чернигов Пятницкой церковью славен…

В Кремль бояре съезжались в спешке, как ежели бы пожар случился. Семен Никитич по Москве скороходов разогнал, но, однако, не велел говорить, по какой причине собирает Думу. Сказано было только: царь повелел — и ты явись без промедления. Но все одно, тревожная весть о переходе мнимым царевичем рубежей российских и без слов Семена Никитича дошла, почитай, до каждого в Москве.

— А что удивительного, — сказал верный подручный царева дядьки Лаврентий, — на Пожаре гукни в рядах — и громче колокола ударит.

Так оно и сталось. А радетели тому нашлись. Царев скороход в калитку стучал, а в боярском доме уже знали, с чем пришел. Угадал Лаврентий, что зашептали по Москве, ан было бы толку поболее, коли он или иной из подручных Семена Никитича, кому деньги немалые за то платил, еще бы и вызнали, кто слух пустил. А так — что уж! — оно и бабки в белокаменной гадать умели и точно угадывали.

В Москве в ту пору началась метель. То дни стояли ясные, солнечные, паутина летела, но невесть откуда наволокло тучи, и повалил снег, да густой, хлопьями, такой снег, что разом город накрыл. Ветер ударил, и закружили, завертели снежные сполохи, да так, что боярин с крыльца сходил, а ни коней, ни возка не разобрать в снежной заволоке. Но слово царское было сказано, и хочешь не хочешь, а поезжай. И не одному мужику в затылок влетел злой боярский кулак. Оно известно: на Руси за все мужик в ответе. Ну да в этом разе и говорить о том было нечего. Боярин выходил из дома, а мужик уже видел — влетит, точно. У боярина брови косой тучей нависли, зубы стиснуты, кулаки вперед торчат.

По Волхонке, по Варварке чуть не вперегонки поспешали возки и колымаги, стуча колесами по бревенчатым мостовым. Московская мостовая, известно, валкая, и при таком ходе седоки хватались на ухабах за стены возков. Ушибались, поминая всуе и бога, и черта. Боярские поезда заворачивали на Пожар к Никольским воротам, так как сказано было, что по опасному времени иные ворота в Кремль затворены. А снег кружил, кружил, посвистывал ветер, и вот не хотел бы того сказать, ан все одно в голову входило: нет тишины, люди, нет! Знать, забыл народ присказку, что деды сложили: «Кто живет тихо, тот не увидит лиха». Все поспешали, поспешали, и недосуг было вспомнить в сутолоке, что в Святом писании утверждено: «Не торопи время…»