Страница 17 из 26
Все — чужое, награбленное, нахищенное!.. А что же было свое?
Свое, татарское, было многовековое родовое сцепленье кочевых забайкальских орд под властью князьков и старейшин — табунодержцев и скотоводов. Свой был кумыс, овечья и верблюжья шерсть, шаманы, заунывная песня, домбра, стрелы и луки и бескрайние пастбища. И если чего и недоставало всем этим бесчисленным князькам и старейшинам, так это чтобы весь мир превратился в одно беспредельное пастбище. А уж если где невозможно пасти татарские табуны, стада и отары — там чтобы обитали одни только данники и рабы. Но сперва надо было, чтобы в этих бескрайних степях распыленные, едва слыхавшие о существовании друг друга, бесчисленные племенные комочки были сбиты кровавым пестом в одно чудовищное государственное образование!
Свое, татарское, был гений монгола Темучжина, наименованного потом — Чингиз-хан, — гений военный и государственный, — Темучжина — вожака разбойничьей шайки на притоках Амура, Темучжина, который к возрасту мужа уже с полным правом именовался «Потрясатель вселенной».
Человек этот — дед хана Батыя — поклялся, еще за Байкалом, перед лицом всех первых своих сподвижников:
— Народ, который среди всевозможных опасностей сопровождал своей преданностью каждое мое движение, я хочу возвысить над всем, что движется на земле.
И эту клятву исполнил!
Своя была у монголов неразрывная кровавая круговая порука, пронизывающая всю Орду: от великого хана — императора через ханов, нойонов, батырей до последнего рядового добытчика.
Страшная круговая порука подданных и повелителя с первобытной и дикой силой, свойственной кочевым ордам, племенам-скотоводам, изъявлялась при избрании хана в императоры всех монголо-татарских улусов и стойбищ, где бы ни кочевали, где бы ни располагались они.
Хана с его женою, его старшею хатунью, сажали на войлок. Клали перед ним саблю и говорили:
— Мы хотим, просим и приказываем, чтобы ты владел всеми нами!
— Если вы хотите, — отвечал хан, — чтобы я владел вами, то готов ли каждый из вас исполнить то, что я ему прикажу, приходить, когда позову, идти, куда пошлю, убивать, кого велю?
— Готовы!
— Если так, то впредь слово уст моих да будет мечом моим!
Вельможи и воины говорили:
— Возведи очи свои к небу и познай бога. Затем обрати их на войлок, на коем сидишь. Если ты будешь хорошо править государством, если будешь щедр, если водворишь правосудие и будешь чтить вельмож своих по достоинству, то весь свет покорится твоей воле и бог даст тебе все, чего только сердце твое пожелает.
Если станешь делать противное, то будешь злосчастен и отвержен и столь нищ, что не будет у тебя и войлока, на котором сидишь.
Сказав это, они подымали на войлоке хана и ханшу и торжественно провозглашали их императором и императрицей всех татар, всех монголов.
Своей была — неслыханная для европейцев — лютая дисциплина, покоившаяся и в самой битве на той же круговой монгольской поруке.
За одного оказавшегося в десятке труса убивали весь десяток. Если десяток не выручал своего, попавшего в плен, убивали весь десяток.
Если с поля битвы бежала сотня, расстреливали из нее каждого десятого.
Нахмуренная бровь десятника — ун-агаси — где уж там хана! — была для воина страшнее смерти, ибо сплошь и рядом это и означало смерть, но только не доблестную, а позорную.
Потерявшего армию полководца одевали в женское платье и предавали глумленью. А затем багадур, коему еще недавно беспрекословно повиновались десятки туменов, сотни тысяч волчьих сердец, покорно склонял свою шею для шнурка посланного ханом давителя, хотя бы это был простой овчар…
Однако по другую сторону воина, в подспорье к простой, но и страшной системе кар и взысканий, высилась простая же в своем основанье — грабеж и дележ, — но многосложная система наград и поощрений.
Сотников, кто отличался, хан делал тысячниками, одарял их серебряною посудою, множеством коней, рабами, рабынями, отдавал им дочерей и жен побежденных. Тысячников же делал темниками и награждал их в десятикратном размере против первых. Сотник имел серебряную дощечку-пайцзу, тысячник — вызолоченную, темник же — золотую, с львиной головой.
Едва только объявлялась война, как букаул — начальник гвардии Батыя, верховный распорядитель двора — тотчас по взятии большого вражьего города прибывал на побоище и, как верховный судья, примирял дерущихся из-за добычи ханов, нойонов, батырей, присуждая одному то, другому другое…
Да еще своя была неисчислимая монгольская лошадь — бойкая, крепконогая, злая, с толстым хвостом, — лошадь, которую не надо было кормить, — напротив, она сама не только несла, подобно черному урагану, полумиллионную орду, но и кормила ее — и молоком своим, и мясом, и живой своей конской кровью — в пустынях, в крайности.
Из-под толщи аршинного снега эта лошадь выбивала копытом прошлогоднюю траву.
У простого воина было не менее двух поводных, сменных лошадей. Ун-агаси имел их десяток, а не возбранялось и более. Начиная же с гус-агаси — сотника — количество лошадей исчислялось уже табунами.
И своею конницей подавляли.
На Западе, в Европе, как гласит древнее монгольское преданье, вождь татаро-монголов нашел трех незаменимых союзников.
Когда Батый перевалил через Карпатский хребет и вторгся во владения короля венгерского Бэлы, то принес жертву демонам, обитавшим в некоем войлочном идоле, которого хан повсюду возил с собой. Хан спросил идола: остановиться ему или двинуться дальше? И демон, обитавший в том идоле, будто бы отвечал: «Ступай смело! Ибо впереди тебя, в станы врагов, я посылаю трех духов, и они уготовают тебе путь. Первый дух — дух раздоров, второй дух — неверия в свои силы, третий — дух страха».
Услышав это предсказание, Батый двинулся в глубь Мадьярии.
А сколь ревностно эти нечистых три и губительных духа служили татарам, то изведали на себе неисчислимые народы земные и государи.
Сам папа Римский, «наместник господа на земле» — Иннокентий IV, «государь государей», смиренно принял мерзкий и глумливый татарский ответ на свое посольство, принял от какого-то второстепенного хана, который единственно тем наглым ответом и сохранил свое имя от забвенья:
«Ведай это ты, папа: слышащий непреложное наше установленье да сидит на собственной земле, воде и отчине, а силу пусть отдает тому, кто сохраняет лицо всей земли… Ты, папа, приходи к нам своею собственною персоною („Tu, papa, propriam personam ad nos venias“) и предстань пред того, кто сохраняет лицо всей земли. Если же ты не придешь, то мы не знаем, что из этого будет, бог весть!.. Повеленье сие посылаем через руки Айбега и Саргиса. Писано месяца июля 20 дня, в области замка Ситиэнса».
Другой посол Иннокентия, из ордена миноритов, Иоанн де Плано-Карпини, прибывший к хозяину Поволжского улуса чуть позднее Даниила, сильно и горько сетовал на обиды и утесненья, коим подвергали его — и у Батыя, и в ставке самого императора, за Байкалом, в Каракоруме.
Заставили преклонить колена не только перед самим Батыем, но и перед битакчи[20], объявлявшим ритуал ханского приема.
Шаманы заставили пройти меж двумя огнями, подгибая головы под ярмом — веревкою, натянутой меж двумя копьями.
«Говорили мы нашу речь, стоя на коленях, а потом подали грамоту Святейшего отца.
Пищи нам не давали никакой, кроме небольшого количества пшена на блюде, да и то лишь в первую ночь нашего приезда».
Так сетовал горько брат Иоанн на монголов. Однако худшее ожидало его, легата «наместника божия на земле», еще далее — за Байкалом, у императора Куюка.
Не давая аудиенции, его, Иоанна Карпини, и сопутствовавшего ему Бенедикта, доминиканца, протомили более месяца.
«Целый месяц терпели мы такой голод и жажду, что едва могли жить. Ибо запас, даваемый на четыре дни, был явно недостаточен и для одного дня. К счастью, бог послал нам на помощь одного руса, по имени Кузьма, золотых дел мастера, которого император очень любил. Кузьма показывал нам только что сделанный его руками императорский престол, прежде чем поставили его на место, а также императорскую печать, им же сделанную» — так писал Иоанн де Плано-Карпини.
20
Начальник канцелярии Батыя.