Страница 5 из 21
Минуло потом немало дней, прежде чем они опять повстречались, затем повстречались в третий, в четвёртый… в сотый раз, прежде чем однажды решено было, что назавтра в ночь Михаил придёт к Улькиному отцу, придёт сам, потому что сватов Подифор Кондратьевич выгонит, и тогда ничего, кроме Улькиного и его, Михаила, конфуза, не выйдет из всего этого дела.
6
На другой день вечером, когда над селом стыла дремотная знобкая дымка, прижимая к земле поднятую стадами овец и коров пыль, когда под низким месяцем светился круглый, тёмно-бордовый и холодный глаз Вишнёвого омута, когда оказавшийся на улице человек чувствует себя властелином чуть ли не всей вселенной, Михаил Харламов приблизился к Подифорову двору.
Огромный рыжий пёс свирепо зарычал, громыхнул цепью, но тут же притих, приветливо замолол хвостом, узнав Михаила, — тот каждую ночь провожал до калитки Ульку, и Тигран привык к нему.
Улька, прильнув к окну, увидела у ворот высоченную фигуру, и сердце её сжалось. Михаил в белой вышитой украинской сорочке, залитый лунным светом, смотрел на Ульку, делая ей разные знаки. Затем вплотную подошёл к окну, и Улька увидела его блестящие глаза.
— Выйдь, Уля! — вполголоса просил он. — Выйдь, слышь, Уль? Выйдь!
Розовое пятно пропало, и Михаил услышал торопливые шаги босых ног.
— Миша, ты где?
— Вот я.
Совсем крохотная рядом с ним и тёплая, мягкая, источавшая тревожный запах девичьей постели, она замерла у него на груди, прислушиваясь к частому и гулкому стуку его сердца. А он, сжав большими, шершавыми, в мозолях, горячими ладонями её маленькую голову, целовал в холодные, вздрагивающие сухие губы.
— Будя… Ну, будя же… Отец увидит, — просила Улька, легонько отталкивая его от себя. Наконец высвободилась и отпрянула к завалинке, испуганно счастливыми глазами глядя на Михаила.
Тот стоял на прежнем месте, тяжело дыша:
— Ну, Уля, я пойду…
Видно было даже при свете луны, как она побледнела.
— Иди, Миша. Ой, страшно как! — Плечи Ульки зябко передёрнулись.
Михаил опять приблизился к ней и притянул к себе, обнял, грея. Она не сопротивлялась, покорно и доверчиво глядя на него сузившимися глазами, в которых мерцало, переливалось что-то живое, трепетное.
— Иди, иди, Миша. Он дома.
Подифор Кондратьевич тем временем беспокойно ходил по избе, что-то решая. С той минуты, как он сделал для себя неожиданное открытие, что дочь его стала совсем взрослой, тревожное чувство ожидания неизбежного не покидало его. Всякого парня, проходившего мимо их дома, он провожал тяжёлым, холодным взглядом своих тёмных, как у дочери, татарских глаз и мысленно давал каждому самую нелестную характеристику. И выходило, что все-все затонские и панциревские ребята — кроме разве Андрея Савкина, для которого Подифор Кондратьевич делал исключение, потому что в тайнике души мечтал выдать за него Ульку, — все, значит, затонские и панциревские ребята — сопляки, вертопрахи, бездельники, хулиганы, матерщинники и сукины дети, за которых он ни за что на свете не отдаст своей дочери. В отношении же Ульки Подифор Кондратьевич испытывал примерно то же чувство, что и в отношении вероятных её женихов, — чувство глубокой ревности, к которому ещё прибавилась острая и горькая обида, знакомая всем отцам на свете и выражавшаяся приблизительно одними и теми же словами: «Вот растишь её, нянчишь, кормишь, сам недоедаешь, ночей недосыпаешь, а станет большой, выйдет замуж и забудет про отца родного».
Подифор Кондратьевич вырастил свою дочь один, без жены. — Улькина мать умерла, когда девочке было три года, — поэтому предстоящая неизбежная разлука с Улькой была тяжела ему вдвойне, и теперь он очень жалел, что Аграфена Власовна родила ему дочь, а не сына, который остался бы в родительском доме покоить старость отца и умножать его богатство, как полагается настоящим наследникам. А Улька — что ж, её разве удержишь? И вот теперь та страшная минута, которую он ждал с такой тревогой, пришла, приблизилась к их порогу…
Однако когда дверь распахнулась и в ней появилась громадная фигура молодого хохла — так Подифор Кондратьевич звал Михаила Харламова, — он уже решил, что ему делать. Торопливо зажёг лампу.
— А, Михайла Аверьянов… Милости прошу… Брысь, ты! — швырнул он со стула кошку. — Прошу присаживаться. Отчего так припозднился? Чем могу… Зачем пожаловал?
Михаил сел на пододвинутую ему табуретку. Слова, которыми он вооружился заранее, куда-то пропали. Михаил мялся. Подифор Кондратьевич, незаметно взглядывая на него, терпеливо ждал.
— Ты, кажись, хотел что-то сказать мне? — решил наконец помочь парню — не столько для того, чтобы вывести его из затруднительного положения, сколько для того, чтобы поскорее покончить с тяжким и неприятным для него делом.
— Хотел…
— Что ж? Говори.
Михаил встал, шагнул к Подифору Кондратьевичу.
— Отдайте за меня Улю!
Подифор Кондратьевич помолчал, вздохнул:
— Сразу видать: зелен, неопытность. Разве такие дела одним махом делаются? Ну, положим, отдам я за тебя Ульяну. А завтра ты её с детишками по миру пустишь: ни кола ни двора, никакой скотины ведь у тебя нету…
Подифор Кондратьевич умолк, ожидая, что будет говорить этот вдруг притихший и присмиревший парень.
Михаил тоже молчал.
— Вот то-то и оно, Михайла Аверьянов, — тяжело вздохнув, снова начал Подифор Кондратьевич. — Не отдам за тебя Ульяну. Разве я враг своему дитю? Хочешь, иди к нам в зятья! — вдруг предложил он, весь просияв. — Я уж при годах. К старости дело идёт. Будешь хозяйство вести.
— Нет, Подифор Кондратьевич, в зятья не пойду. — Михаил взглянул на хозяина в упор, и Подифор Кондратьевич увидел, что в глазах этого смирного парня зажглись упрямые, напряжённые огоньки. — У меня есть своя хата в Панциревке. Малая, да своя. И хозяйство у меня будет своё. Вот они, видишь? — И Михаил тихо положил на стол железные свои ручищи. — Всё сделаю! Посажу сад — вот нам и хлеб и деньги. Только отдай за меня Улю, Подифор Кондратьевич.
— Ну, дело твоё. Не хочешь — не надо. А насчёт сада ты, Аверьяныч, зря торопишься. Поломает тебе рёбра Гурья Савкин. Поосторожней, парень. С ним шутки плохи. К тому же Ульяна ихнему Андрюхе приглянулась, Не ровен час сбросят в омут — и концов не найдёшь…
— Я не боюсь Савкиных. И Вишнёвого омута не боюсь! Что вы стращаете им! Никого и ничего я не боюсь! Вы только отдайте мне Улю, век вас буду помнить, Подифор Кондратьевич!
Подифор Кондратьевич подумал, раз и два глянул Михаилу в глаза, в которых, казалось, вот-вот закипят слёзы.
— Ульяна, чего ты там стоишь? А ну, марш в избу! — крикнул он в раскрытое окно.
Вошла Улька и, не глядя ни на Михаила, ни на отца, быстро шмыгнула в горницу.
— А ну, поди сюда, дочка, — вернул её отец.
Улька подошла к нему, устремив на него свои чёрные глаза, — она слышала весь их разговор, укрывшись у завалинки, — они, эти её глаза, умоляли: «Тятенька, я хочу… тятенька, не губи, пожалей меня… Тятенька, он хороший, сильный, я люблю его!»
Подифор Кондратьевич как-то виновато и жалко замигал глазами.
— Да я ничего… Да разве я враг своему дитю! — повторил он и поморщился. Дрогнули рыжая борода, губы. И, как бы мстя за минутную свою слабость, за то, что чуть было не смягчился, закричал хрипло, бешено вращая белками: — Ишь чего надумали! Не бывать этому! Слышь, Ульяна, не бывать никогда!..
Улька со странно изменившимся, решительным лицом рванулась к двери. Отец, однако, успел подхватить её за рукав.
— Ты куда, с-с-сучья дочь? Убью… дрянь такую!
— Пусти, пусти! Всё равно мне не жить! Пусти! В омуте… утоплюсь!..
— Цыц, мерзавка! — Подифор Кондратьевич с перекошенным от дикой ярости лицом толкнул Ульку в горницу. Повернулся, багровый, к Михаилу. Тот, бледный, злой и насмешливый, стоял у выходной двери, и выражение лица его лучше всяких слов говорило: «Кричи, старик, запирай свою дочь, держи её под семью замками, казни нас с ней обоих, а победитель-то я, а не ты, потому что она меня любит!»