Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 33

— Но мне, вельможный пан, ничего не надобно, я хочу только видеть и поблагословить Родионку, — отвечал Ермола кротко и тихо.

— Настала пора, чтоб ты себе выбил его из головы: ты выкормил, досмотрел его, мы хотели вознаградить тебя; теперь все кончено, дитя возвратилось к родителям. Дай же ему спокойно жить с нами. Любишь, а мучишь.

— Я, мучу, пан?

— Ты! Посмотри, что с ним делается, как он побледнел, исхудал…

— Я? Я? — повторил Ермола болезненно.

— Конечно, не мы.

— Нет, вы замучили его! — воскликнул старик энергично. — У меня он был здоров и свободен, а вы заперли и заморили его. Дитя любит меня, потому что иначе не было бы у него сердца, а вы научаете его неблагодарности.

— Ты с ума сошел, старик? — закричал в гневе пан Дружино. — Ты смеешь мне говорить такие вещи! Вон сию же минуту, и чтоб нога твоя никогда не была у меня в доме!..

Ермола остолбенел, задрожал, хотел говорить и не находил слов.

— Выгоняете меня, — проговорил он, наконец. — Хорошо, я пойду, и ноги моей не будет у вас в доме; но помните, что как вы отняли у меня ребенка, так справедливый Бог отнимет его у вас…

Бросив это страшное проклятие, Ермола почти без сознания сбежал с крыльца и прошел двор, не оглянувшись ни разу. Мать Родионки, которая спешила уговорить мужа, услыхав это проклятие, испугалась и болезненно вскрикнула. Пан Ян опомнился поздно и почувствовал свою вопиющую несправедливость; пророческие слова поразили его в сердце. Ушедший старик был для него упреком. Не зная, что делать, пан Дружино бросился во внутренние комнаты, но жена почти без чувств упала ему на руки. Они тотчас же хотели послать за Родионкой, чтобы он догнал старика и примирил их с Ермолою; но, когда вышли в соседнюю комнату, мальчик лежал бледный и холодный, а пока привели его в чувство, Ермола был уже далеко.

Вечером бедный старик приплелся к старой казачихе с целью погоревать и пожаловаться, потому что за путешествиями в Малычки не был уже у ней целую неделю. Он не знал, что казачиха болела и только, взойдя на двор, заметил, что окна были вынуты, средь хаты стоял гроб, а у порога стояли люди с хоругвями и причт в облачении.

Словно пробудясь от сна, он посмотрел на окружающих, встал на колени и начал молиться.

— Не стало и ее! Не стало! Пора умирать! — сказал он, окончив молитву и чувствуя какую-то зловещую дрожь; но надобно было проводить покойницу на кладбище и бросить горсть земли на ее могилу.

Молча, опираясь на палку, он поплелся за похоронной процессией, на которой не было ни дочери, ни зятя, а только дальние родственники и чужие люди.

Кладбище лежало между двором покойницы и Ермоловой хатой; туда потянулась процессия, зажженные свечи которой казались длинной, блестящей полосою и озаряли развевавшиеся хоругви. Федор давно приготовил могилу; возле нее лежала куча желтой глины. Опустили казачиху в яму, и все бросили ей по горсти земли в знак последнего прощания.

Исполнив этот обряд, Ермола машинально пошел к своей хате.

На пороге сидел Гулюк, преданный мечтам, который считал уже себя почти хозяином и, хоть добрый парень, но смотрел на старика, словно на помеху. Ему казалось, что если бы не Ермола, он мог бы огород и гончарскую печь взять на себя, жениться на Приське и сделаться хорошим ремесленником.

— Разве не присылали от казачихи, как заболела? — спросил старик.





— Как же! Она раза три присылала Федора, хотела видеться и что-то сказать вам, но вас не было.

— Э, она сказала уже свое последнее слово! — произнес как-то равнодушно Ермола, входя в хату. — Нечего говорить дальше. Все кончено! Все кончено!

И Ермола, ходя из угла в угол, повторял это выражение, потом уселся на лавке и задремал, а Гулюк вышел, пожимая плечами.

— Что это делается со стариком! — ворчал он сам себе. — Пошел бы с сумою и дело с концом. Я женился бы на Приське и все было бы хорошо, а пока он сидит здесь, нельзя и подумать об этом. Беда просто.

В этой избушке, в которой в течение стольких лет все было чисто и опрятно, теперь господствовали беспорядок и опустошение: видно было, что никто о ней не заботился. Часть утвари пораздавал сам Ермола, часть Гулюк перенес в другую избу, а остальная лежала, покрытая пылью и сором. В печи давно не было огня, а возле печи ни дров, ни прочих хозяйственных принадлежностей: везде валялись шелуха и куски битой посуды. Старик уже и этого словно не заметил. Проснувшись рано, по-видимому, он имел желание за что-нибудь приняться, — но ему все показалось грустным, отравленным, самое место так ненавистным, что первый раз подумал он покинуть его навеки.

Он не мог выйти за порог, чтобы не увидеть дубов, под которыми нашел он ребенка, окрестности, где весело игрывал Родионка. Воспоминания эти были еще слишком живы и чересчур тягостны, чтобы старику перенести их, беспрерывно сталкиваясь с ними.

— Пойду потихоньку по миру, — подумал он, — Бог да простит им. Пойду по миру, от церкви до церкви молиться за Родионку… Что же мне здесь делать? Нет места для меня, нет приятелей: суму на плечи, палку в руки и по миру. Я ни на что больше не пригоден.

Старик нашел немного скопленных денег на случай смерти, чтоб было на погребенье, накинул верхнюю одежду, взял платок, повесил суму через плечо — и кликнул Гулюка.

Увидев Ермолу в нищенской одежде, парень вздрогнул при неожиданном осуществлении своей мысли; сердце у него забилось, он пожалел старика и не хотел уже ни жены, ни хозяйства.

— Вот я и собрался по миру, — сказал тихо старик. — Оставляю тебе все, что у меня было. Живи с Богом и будь счастлив на этом месте, но дай Бог, чтобы твое счастье длилось долее. Все, что здесь есть — твое, а если случится когда-нибудь, зайду, ты не откажешь мне в уголке и куске хлеба. Недолго уже мне шляться и надоедать людям.

Расплакавшись, Гулюк упал к его ногам, потому что для сироты была большим подарком и эта жалкая утварь; парню жаль стало Ермолу.

— Как? Вы уже идете?

— А что же я здесь буду делать? Казачиху отнесли на кладбище, Федько лежит больной и может быть не встанет: нет в деревне приятелей — нет моего Родионки, нет его…

Отерев слезы, навернувшиеся на глаза, вышел, и ему показалось, что все закружилось вокруг него. Гулюк видел, как переходил он деревню, как лаяли уже на него собаки, которые прежде знали хорошо, и потом как поплелся он к лесу и исчез на дороге в местечко.

Дня через три, когда Родионка заболел сильнее, лекарь, узнав его прошлое, прямо сказал родителям, что необходимо отдать его старому Ермоле на некоторое время, пока дитя придет в нормальное состояние. Пан Ян с женою, взяв мальчика, тотчас же повезли его в Попельню. Но каково же было их удивление и печаль Родионки, когда не застали дома старика, и узнали, что он пошел по миру не искать куска хлеба, но для забвения прошлого.

Наконец, это тяжкое и благородное горе старика тронуло родителей, поздно осознавших свою ошибку, а еще более пораженных плачем и отчаянием сына о воспитателе. Во все стороны разосланы были гонцы за Ермолою, а когда его нигде не нашли, родители, оправясь от первого впечатления, даже были несколько довольны, что старик не будет уже их беспокоить и мало-помалу исчезнет из памяти мальчика.

Между тем, Родионка, носивший в семействе имя Юлия, угасал, окруженный нежностью и заботами; ничто не забавляло его, он не жаловался, но был грустен, старался улыбаться, но, видимо, тосковал и постепенно чах, подтачиваемый какою-то неопределенной болезнью. Временно только он развлекался, когда отпускали его одного в сад, в лес или позволяли прокатиться верхом; но из боязни за мальчика родители редко дозволяли ему подобные развлечения.

Сперва блуждал Ермола с горем от села до села, от церкви до церкви, молился, переменял места, силился привыкнуть к страннической жизни, всегда разнообразной, подверженной тысячам событий и неудобств, имеющей свои радости для человека, сироты, которому опротивел домашний угол. Но за ним повсюду следовало неотступное горе — воспоминания о разбитых надеждах и о милом приемыше.