Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 52

Подали кофе. Кто бросился разливать, кто подавать, кто кормить, тот сахару добавлял, другой превозносил сухарики. Дети положили на стол ручонки, оперлись подбородками о его края и с детским любопытством смотрели на разные лакомства, но не наскучали, хотя сухарики им не давали покоя.

Чем только нас не угощали: и грушами, и яблоками, кофе, чаем, медом, орехами, булочками, сухариками, крендельками и разным пирожным; словом все, что только было в доме, выложили на стол, и всего нужно было попробовать. Грушу привил сам хозяин, отводни яблони привезла пани Янова, орехи в Замалинном имели особенный вкус, мед был лучше липца. Мы ели с аппетитом, чему хозяева были очень рады. Среди веселой беседы незаметно, как прошло время. Настали сумерки и все наперебой просили нас остаться ночевать; но конюший, сказав каждому приятное слово, раздав детям гостинцы и пану Яну тоже что-то в руку, собрался ехать домой. Все провели нас на крыльцо, усадили в экипаж и стояли, пока мы не исчезли из глаз. Я с искренним чувством простился с этой доброй семьей. Другой заметил бы здесь много смешного; но не смешны ли мы тоже в своем роде? В наше время честные, откровенные и гостеприимные люди — редкость. Я восхищался привязанностью матери, трудолюбием отца, которым он содержит всю семью; в бабушке я уважал христианскую беззаботность и спокойствие духа среди бедности. Даже дети увлекали меня своей наивностью и простотой.

Мы уже были за воротами, когда к ним подъехал какой-то всадник; я не мог его узнать, мне показалось, будто это был Ян Граба; но что ему здесь делать? Конюший говорил, что он его хорошо заметил и что он ему поклонился.

Будет с тебя на сегодняшний день. Прощай,

твой Юрий.

XX. Эдмунд к Юрию

Вчера мы были у Мари на большом званом обеде, который давал Станислав N. Был разговор о тебе; мы пили за твое здоровье. Воспоминание о тебе и последнее письмо преодолели мою лень — я сел писать. Бедный мой поселянин, несчастный Цинцинат! Вскоре мы будем воспевать тебя в акафистах: «Преподобный Сумин, моли Бога о нас!» Что с тобой сделалось! Я со страхом смотрю на тебя с тех пор, как ты облекся в мантию философа-хозяина и превратился в добродетельного человека. Боюсь за себя, чтобы и со мной не случилось такой беды. Боже, и я скучал бы, как ты! Ну, признайся, наконец, любезный, положа руку на сердце, ведь ты ужасно скучаешь, только, сжав зубы, не хочешь признаться. Нет, со мной этого не будет — я не дурак! Теперь ни за что не поеду в деревню: она точно смола, дотронься только до нее — прилипнешь. Я люблю город, в нем я живу как рыба в воде. Преподобный мученик Сумин, ты мне уже надоел своею моралью, своими физиологическими картинами, и ребяческой наивностью. Ты цветешь осенью, любезный! Пиши ко мне о чем-нибудь другом. Ты сам, твой Граба, конюший, пан Петр просто сумасшедшие; пани Лацкая какая-то замерзшая героиня; вся вереница твоих полесчан просто костью в горле стоит у меня.

Расскажи какую-нибудь другую новость. Кончай скорее с своей Ириной, с которой вы вместе напоминаете баснословную историю Колеандра с Леонильдой: смотрите друг на друга и не можете сказать того, что вы прекрасно знаете. В девятнадцатом ли это столетии! Сколько мне помнится — ты ее страстно любишь, зачем же медлить? Разве хочешь, чтобы она досталась другому? Это непременно наступит, если ты будешь откладывать. Женись, приезжай в Варшаву и брось твое несносное Полесье. Этот совет дает тебе искреннейший друг

Эдмунд.

P. S. Я писал в дурном расположении духа — проигравшись, и был несовсем здоров: обед у Мари повредил мне. Извини, мне лень переписывать письмо, пиши, о чем хочешь, только пиши — твои письма нужны мне, я привык к ним; после обеда я сажусь в кресло и, читая их, засыпаю. Они не вредят моему пищеварению. Пиши о чем-нибудь и женись, если можешь. — Dixi.

XXI. Юрий к Эдмунду

Вчера я был в Румяной; застал одну только m-me Лацкую у камина, молчаливую и скучную, как всегда. Я спросил об Ирине, она ответила, что Ирина нездорова.

— Нездорова? Лежит в кровати?

— Нет, она не лежит, но у нее болит голова и нервное расстройство (причем, она пожала плечами). Впрочем, я не знаю, что с нею.

— Но нет никакой опасности?

— О, нет! Ей только нездоровится.

Вдруг растворилась дверь и вошла Ирина. Она действительно была расстроена и краснее обыкновенного; грусть пробивалась на ее прекрасном лице.

— Вы больны? — спросил я. — Я не хочу вас беспокоить: здравствуйте и прощайте.

— О, нет, я вас прошу остаться m-r Georges. Я только чувствую слабость и усталость; впрочем, мне ничего.

Мы сели; m-me Лацкая взяла книжку, которую она прежде читала, прошлась по комнате, незаметно улыбаясь, и ушла.

Сначала разговор был общий: меня спросили о Грабе, о конюшем, даже о капитане; опершись на спинку кресел, Ирина имела изнуренный и страдальческий вид. Я вторично хотел проститься, но она опять удержала меня.

— Вы мне нужны, — сказала она, — разве вы этого не видите?

— Как опахало от мух — опахало от скуки.

— Кто ж скучает? — спросила она. — Вы можете думать, что хотите.

Она пожала плечами.

— Вот уже год, как мы знакомы, а вы, как вижу, вовсе еще не знаете и не понимаете меня.

Я молчал.





— Видите, — сказала она, наклоняясь, чтобы поднять книгу, — вы мне нужнее, нежели сами предполагаете. Эта книга — это письма Якова Ортиса. Я вас прошу почитать мне ее.

— Такую грустную книгу!

— Как я — будет кстати.

— Вы грустны?

— Какой вопрос! Никто не хочет понять меня; бывают иногда минуты, что я сама себе не доверяю. Ну, читайте, пожалуйста.

Я начал. Не знаю, читал ли ты письма Якова Ортиса. Ирина остановилась на письме 29-го апреля, и я должен был начать от слов, которые странно изображали мое настоящее положение.

«Vicino a lei sono, si piena délia esistenza…»

(Я близок к ней — столь полной жизни).

Я прочел до места, в котором Ортис изображает себя и ее:

«La pazza figura ch'io ho quand'ella siede lavorando, ed io leggo!»

Ирина именно тогда взяла работу, мы посмотрели друг на друга; она грустно улыбнулась, я продолжал читать:

«Я переведу тебе то, что мы читали, ты знаешь итальянский язык по одним либретто.»

«Какой у меня забавный вид, когда она сидит и работает, а я читаю». Перебиваю свое чтение за каждым словом, а она «читайте далее»; я возвращаюсь к чтению, но, не закончив двух страниц, читаю все скорее, и кончаю одним невнятным бормотаньем: — «Тереза сердится».

— Вы, в самом деле, читаете так скоро и невнятно, как Ортис, — перебила Ирина, — хотя перед вами сидит не Тереза.

— Прикажете читать тише? — спросил я.

— Да, тише. Ах, какой вы скучный с своей покорностью. Читайте, как хотите.

Я продолжал читать; но далее следовали картины, полные чувств, которые при ней воспламеняли меня.

Опасно читать любимой женщине книгу, в которой изображается душевная борьба, и ты не смеешь сказать ей об этом: губы, глаза, голос поминутно обличают твое внутреннее состояние. Мы прочли историю Лореты и остановились на 14 мае. Я прежде еще читал письма Якова Ортиса, и потому не хотел продолжать дальше.

— Вы первый раз читаете эту книгу? — спросил я.

— Первый.

Я хотел как-нибудь вывернуться от письма 14 мая, но не было возможности; нечего делать — нужно было продолжать. Слова любви на сладкозвучном, приятном и певучем языке, полные нежного чувства, сильно подействовали на мое сердце, я с трудом удерживал собственные мысли, которые чуть не сорвались у меня с языка, и читал:

«Si Lorenzo odilo! La mia bocca e umida ancora di un baccio di Teresa…»

(Если бы Лоренцо мог это слышать? Мои уста еще влажны от поцелуя Терезы).

Ирина склонила голову к работе; я перескочил к другому письму того же числа.

«О quante volte ho ripigliata la pe