Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 79

Каржоль все это чувствовал, но покорялся и послушно писал все, что лишь соблаговолил продиктовать ему многоопытный учитель.

— Готово, что ли, у вас?

— Готово… Вот только росчерк…

— Ну, слава тебе, тетереву! — Чего там еще росчерк! Давайте сюда.

И явно не доверяя грамотности графа, он самолично, с пером в руке, принялся проверять написанное, причем со сдержанно досадливым цмоктом и кряктом проставил две недостающие запятые, да одно ошибочно написанное е вместо ять (отчего Каржоль внутренне даже сконфузился) и наконец, читая про себя с легким бормотаньем, «…всепочтительнейше прошу вас, преосвященнейший владыка…»— э-эх! — сказал секретарь и начал было переделывать а в о.

Каржоль при этом нашел даже нужным немножко постоять за себя.

— Тут, — заметил он, — написано, кажись, как вы сказали, владыка.

— Вижу, что владыка, — отозвался не глядя на него Горизонтов и окончательно переправил а в о.

— Ну, да, владыка… В чем же неправильность? — недоумевал граф, которому стало уже казаться, что этот прохвост просто блажит и самодурствует над ним. — Владыка!..

— То-то, что ка! — подфыркнул Горизонтов. — Потому и поправляю.

— То есть, как же это?.. Владыка!

— Да не владыка, а владыко, — понимаете ли, ко! Ко, а не ка, потому звательный падеж…

— Ах, звательный! — опять сконфузился Каржоль. — Я и забыл совсем, извините, пожалуйста…

— Н-да «звательный»… Оно вот и видно, что русской-то грамоте плохо учились, а все больше насчет бонжура происходили.

Каржоль, нечего делать, проглотил последнюю уже не пилюлю, а начисто дерзкую грубость: очень уж он был доволен, когда секретарь, окончив вслед за сим проверку бумаги, нашел, наконец, что теперь ничего, все как след, в надлежащем виде и порядке, только вот надо бы марки законные приложить, без чего дело не может получить надлежащего хода.

— Сколько следует? — предупредительно осведомился граф.

— Шестигривенныс-с. Одну на прошение, другую на ответ. Рубль двадцать, а ежели в табачной взять — рубль тридцать копеек.

Граф достал свой бумажник. Там лежала одна рублевая и одна сторублевая бумажка.

«Сейчас пробу пера сделаю», лукаво подумалось графу.

— У меня мелочи нет, — деликатно и якобы в явном затруднении проговорил он, с каким-то извиняющимся видом, вытаскивая эту сторублевку.

— Хм!.. Как же быть-то?.. Разменять бы, да только еще рано, и к тому же шабаш, — заметил Горизонтов.

— Все равно-с! — поспешил Каржоль сунуть ему на стол радужную бумажку. — Это решительно всё равно!.. Там же, вероятно, придутся и еще какие-нибудь другие расходы… Потом сочтемся как-нибудь, право!..

— Да когда же потом-то? — нахмурился несколько Горизонтов, показывая вид, что это обстоятельство ему даже совсем неприятно. — Постойте, попытаюсь послать к отцу казначею.

— Ах, Боже мой, это такие пустяки!.. Стоит ли, право, беспокоиться! — скороговоркой и с отнекивающимся видом забормотал Каржоль. — Ведь этакое дело, я же понимаю… И потом не кончаем же мы с вами на этом, и не в последний, конечно, раз видимся. Без расходов нельзя же!





— Ну, какие же там расходы!.. Разве уж так, консисторской братие на молитву? — с циническим смешком заметил Горизонтов. — На молитву можно; передам, — равнодушно согласился он, даже и не взглянув хотя бы искоса на оставленную ему бумажку.

— Так могу быть в надежде? — уже откланиваясь, в последний раз пустил Каржоль в ход лебезяще-просительный тон и заискивающую улыбку.

— Сегодня же пустим в доклад, — удостоверил семинар, уже значительно мягче. — Сегодня же… А вечерком я, может быть, постараюсь и сам завернуть к вам с ответом.

И протянув на сей раз уже первым свою руку, секретарь простер любезность до того, что проводил графа даже до дверей прихожей.

Только покончив с Горизонтовым и выйдя от него на свежий воздух, наконец-то мог Каржоль вздохнуть облегченной грудью. Главное сделано, можно и отдохнуть. Он взглянул на часы — было уже без пяти минут девять. Теперь оставался один лишь смущающий вопрос об Ольге, о встрече и объяснении с ней. Но неужели ж она настолько глупа, чтобы не догадаться уйти через стеклянную дверь? И Каржоль, размышляя об этом, все более склонялся в пользу предположения об уходе. Оно казалось ему и естественным, и логичным, почти до полной уверенности, что он уже не застанет у себя Ольгу. Что же касается оправданий и объяснения ей своего ночного поступка, то «вечер мудренее утра, когда человеку прежде всего выспаться надо; к вечеру что-нибудь и придумаем», решил себе граф, подъезжая к воротам своего дома.

Но здесь, еще за несколько десятков шагов, он совершенно неожиданно был озадачен одним обстоятельством, которое показалось ему не только странным, но и подозрительным.

У самых ворот его дома стояла кучка евреев, которые словно ожидали чего-то. Эти евреи, завидев его, как-то оживились, зашевелились, зашушукались между собой и вдруг рассыпались в разные стороны по улице, словно бы они и ничего, «так себе», за исключением двух человек, которые остались у ворот молча и неподвижно.

«Не проехать ли мимо?» мелькнуло в уме Каржоля, но почему-то вдруг стало совестно: «еще, пожалуй, подумают, канальи, что струсил!» и он остановил извозчика перед воротами. Расплатясь с ним и при этом взглянув мимоходом на двух оставшихся евреев, графу показалось, что они как бы открыто следят за ним и смотрят на него чуть ли не в упор довольно нагло, явно — враждебными и злобно подозрительными взглядами.

Тем не менее, показав вид, будто не удостаивает их ни малейшим вниманием, он прошел в калитку, но и здесь: новое удивление! Человек до пятнадцати евреев, преимущественно из молодежи, явно в ожидании чего-то, частью сидели на ступенях его крыльца, частью стояли и ходили мимо окон, все еще закрытых ставнями, а двое молодых еврейчиков виднелись даже в саду, у калитки. Вся эта компания, при появлении Каржоля, вдруг всполошилась, сошлась в одну кучку и перед самым крыльцом стала ему навстречу.

«Что ж это, однако?» невольно екнул тревожный вопрос в сердце Каржоля. Он очутился как бы в западне: евреи у крыльца, евреи у калитки, ни в дом, ни со двора. «Неужели пронюхали, канальи?»

VIII. ЦОРЕС ГРЕЙСЕ! — ВЕЛИКИЕ БЕДЫ!

Айзик Шацкер, расставшись с Тамарой, благополучно добравшись до сеновала и, успокоенный, умиленный, даже счастливый, завалился на душистое сено. Но спалось ему плохо. Возбужденная мысль его работала даже и во сне, который от этого был прерывчат и краток. Это скорее было какое-то полулихорадочное забытье, нечто среднее между сном и бдением, чем настоящий сон здорового человека. Айзику порой казалось, что в него забралась клипа — нечистая сила в соблазнительно прелестном образе богини-дьяволицы Лилис, этой еврейской Венеры, которая прокрадывается к людским изголовьям во время сна и навевает на добрых евреев сладострастные грезы и грешные мысли. Уж не Лец ли шельмец, этот сатир еврейских поверий, коварно подстроил ему на смех такие штуки. — Грезится вдруг бедному Айзику, что он уже не бедный безызвестный Айзик, а ламдан-годул и талмуд-хухем, великий ученый, мудрец-талмудист, успевший приобрести себе шем, т. е. имя, славу и знаменитость, так что его во всем Израиле называют не иначе как «гордостью века», гаон гадор, и он вступает с самыми знаменитыми мудрецами-раввинами в торжественный пильпул[107], показывает на удивление всем такой харифус маггидус[108], не оставляя ничего даже на долю тейку[109], что перед ним преклоняются не только свои, но и нееврейские ученые, которых он впрочем от души презирает, хотя и охотно принимает от них поклоны и льстивые выражения их похвал, восторга и почтения. Евреи признают его даже цадиком, святым человеком, и в качестве цадика он разъезжает по всем еврейским палестинам России, Польши, Австрии и Румынии, со свитой учеников и помощников, трубящих и возвещающих его славу, лечит от неплодия, исцеляет с одного нашепту всяческие недуга, решает семейные дела и споры, судит и рядит, учит и проповедует, и повсюду собирает обильную дань в виде рублей, дукатов, гульденов и левов… Хорошо. дали-Буг, прекрасно Айзику Шацкеру!.. Но для его самолюбия мало этого. Он чувствует себя великим человеком, он переустраивает вселенную по своему социально-политическому плану: наверху евреи, над евреями — он, а внизу — все остальное… Он второй Лассаль, у которого все эти великие Бебели и Ласкеры даже и сапог снять недостойны! И кроме всего этого Айзик еще лично счастлив: у него есть своя подруга юности, даже почище тех немецких аристократок, что Лассаля любили, которой он дарит свою первую юношескую любовь! Ее лицо и тело для него слаще меда, источник вечной радости, праздника души, именин его сердца, и он знает, он уверен, что она будет вполне набожною, честной женой в Израиле. Он — раввин, она — его будущая раббецене[110]. И вот, он уже настолько вознесся и возвеличился, что сам рабби Соломон Бендавид почтительно является к нему — о, удивление! — в роли свата и предлагает руку Тамары со всеми ее миллионами, да заодно уж и со своими в придачу!.. Этих миллионов, просто, несчетное количество! Боже мой! Тут и голланчики, и лабанчики, и червончики, гинеи и соверены, дублоны и дукаты, лиры и наполеондоры, просто дух захватывает!.. Золотой дождь на него так и сыплется, так и льется, и весь этот дождь принадлежит ему; он, его единственный, исключительный обладатель. У, какие крупные проекты и гешефты, какие банковые операции и биржевые спекуляции мерещатся ему в тумане!.. Словно в дивной фантасмагории миллиарды калейдоскопически как-то и радужно сменяются миллиардами, а ему все нипочем, потому неиссякаемый источник!.. И вот он подписывает брачный контракт с Тамарой. Теперь они жених и невеста. Начинается хассуно, свадьба; их ведут в торжественной процессии к венцу, ставят на сорное сметье, под великолепным венчальным балдахином, и совершают свадебный обряд. Милейшие еврейские музыканты гремят в честь им обычную поздравительную кантату Мазел-тов. Молодых сажают за свадебный стол и угощают рисовым супом, этою «золотою свадебною ухой»; батхан[111] импровизирует для них под музыку веселые куплеты; дедушка с бабушкой, став в надлежащую позитуру, деликатно, цирлих- манирлих танцуют хуппо-менуэт, и просто умилительно глядеть на этот их деликатный стариковский танец!.. Выплясывают и прочие гости особые свадебные танцы — луялов и эсрог. — «Ты понимаешь ли, шелопут ты этакий», говорит Айзику рабби Соломон, «какую тебе все добрые люди оказывают честь, почет! Это тебе воздаяние за твои заслуги и за заслуги твоих предков». И все гости приносят Айзику поздравления и пожелания счастия и благополучия… Наконец, вот сюрприз-то! Вот куда проникла его слава! Сам Гамбетта и сам Кремье и Ротшильд, и Монтефиоре шлют ему поздравительные телеграммы. Все знаменитые адвокаты и ходатаи, господа Бинштоки и Пупштоки, Куперники и Муперники, братья Гантоверы и Пассоверы со всем остальным своим сонмом и кагалом наперерыв, чуть не до драки между собой, предлагают ему свои услуги для ведения всевозможных его гражданских исков, дел и процессов, а коли и нет их, так и выдумаем! Рабби Оффенбах посвящает ему свою новую оперетку, Блейхредер и все остальные банкиры, берлинские, гамбургские, бременские, амстердамские и прочие, и прочие, и прочие приглашают его в свои компаньоны, в почетные директора своих банков; отовсюду предлагают ему всевозможные акции, облигации, ценные бумаги; на всех биржах гремит одно только имя Айзека Шацкера; газеты посвящают ему сочувственные передовые статьи, телеграфное агентство Вульфа аккуратно извещает о том, с кем он виделся и что замечательного сказал. Персидский шах присылает ему орден Льва и Солнца. Производят его, наконец, сразу в чин действительного статского советника и жалуют баронский титул. Генералы с петушьими перьями и даже министры в звездах терпеливо ожидают в приемной, пока их не соблаговолят поодиночке пригласить на аудиенцию в его кабинет. Да что ему все эти министры, если одно его собственное «Правление» равняется четырем министерствам! Какая масса людей у него служит, а в «Совете» его заседают все генералы, все бывшие сановники, губернаторы, днректоры департаментов, и он всем им платит жалованье и отпускает наградные деньги. Он сам живет и дает жить другим, — таков принцип Айзика Шацкера. Он берет миллионные подряды, получает выгоднейшие концессии, дает за это в департаментах, канцеляриях и будуарах солидные взятки в целые сотни тысяч; строит здания, мосты, железные дороги, поставляет на армию сухари и подметки, жертвует сто тысяч! — на реальное училище (черт с ним, куда ни шло!) и, наконец, открывает «Всемирную Гласную Кассу Ссуд», рассуждая при этом, что если существует «Всемирный еврейский Союз», то отчего не быть и «Всемирной Гласной Кассе». Тут уже благодарное человечество положительно вне себя от восторга и само заказывает художнику Маковскому портрет благородного Айзика, причем Айзик на этом портрете, по собственному своему желанию, заранее уже пишется в Станиславской ленте через плечо. А скульптор Антокольский, в поучение и на память благодарному потомству, высекает из каррарского мрамора благородные черты физиономии Айзика… Известные писатели посвящают ему оды, предлагают в полное его распоряжение свои «честные органы печати», газеты и журналы, и заранее поступают в гувернеры его будущих детей, и он уже не Айзик, нет, не Айзик! Он теперь его превосходительство барон Анзельм Исаевич Шацкер фон Украинцев. Он златой телец, он Молох, он Ваал нашего времени, вот он кто! И хотя Айзик принимает все эти почести и фимиамы довольно благосклонно, как должную законную дань, однако ему на них просто наплевать, потому что он, в сущности, новый Лассаль, потому что он мир переустраивает по- своему и всем равно благодетельствует (одна уже «Всемирная Гласная Касса» чего стоит!) и всех равно презирает. — «Черт с вами! Все вы не стоите моих о вас забот и попечений, тем не менее я, по великодушию своему, согласен быть вашим благодетелем. Получите и убирайтесь!» А свадебная музыка между тем гремит в честь его куранты (концерты), батхан провозглашает тост за тостом, экспромт за экспромтом. И вот, пред тем, как отправиться на свою брачную постель, приготовленную как бы ручками самой соблазнительной богини Лилис, Айзик в башмаках и белых чулках подает своей раббецене Тамаре руку, деликатно берется, как и она, кончиками пальцев за кончик ее носового платка и, по обычаю, начинают они вдвоем последний официальный полонез, амицватанц — благочестивый, кашерный танец… И тут уже наступает момент ореола. Айзика и Тамару окружает величие и слава, как бы самого Ротшильда или Бениямина дИзраэли, с их законными подругами жизни. Но что ж это такое? «Ф-фе! Каково паскудство!» — Сквозь лучи ореола начинает вдруг прорисовываться статная, изящная, но крайне для него неприятная фигура, с огромной датской собакой на цепочке… Айзик узнает знакомые черты и приходит в бешенство, хочет броситься на этого проклятого человека, и не может, собственные руки и ноги его не слушаются, словно бы какая-то посторонняя невидимая сила приковывает его к месту и парализует малейшее движение. — «Ай, ду шейгец!» через силу вскрикивает он диким голосом и просыпается.

107

Пильпул — религиозный казуистический или юридический диспут всех ученых бейс-гамидраша.

108

Харифус маггидус — остроумный разбор (Галаха) религиозных узаконений, и ловкость в свободном истолковании избранных текстов (Агада).

109

Тейку — талмудическое восклицание употребляется обыкновенно при неподдаюищхся разрешению спорных вопросах теологического или философского характера.

110

Раббецене — жена раввина.

111

Батхан — импровизатор и шут, необходимое лицо на всех еврейских свадьбах.