Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10

Они, наверное, толпились здесь уже довольно давно: зябко переминались с ноги на ногу, кто-то уходил, не выдержав напора ветра, хозяйничавшего во дворе, кто-то приходил – наверное, людей одолевало любопытство, – а какой-то мужчина в громоздкой серой куртке вышел из подъезда, посмотрел, вытянув шею, на лежащего и, отведя глаза, ринулся прочь со всех ног. Да, зрелище не для слабонервных: не каждый захочет себе настроение и пищеварение надолго испортить; это врачей со «Скорой» ничем не проймешь, а прочий народ – он-то в большинстве своем чувствительный…

Услышав вопрос Артема, соседи быстро обменялись несколькими словами, а потом из толпы вышел некрасивый, но вполне уверенный в себе коротконогий мужчина в длинном черном пальто и куцей черной кепке.

– Видите ли, к сожалению, мы ничего об этом не знаем, – сказал он обстоятельно. – Этот человек снимал в нашем доме квартиру, причем снял он ее совсем недавно, да, Галина Петровна?

Худая тетка в серой свалявшейся шали и просторной песцовой шубе, накинутой поверх байкового линялого халата и довольно странно сочетавшейся с этим халатом и новенькими войлочными ботами с неумирающим названием «Прощай, молодость!», авторитетно кивнула:

– Пахотины сдали ему квартиру. Недели две тому назад. Я на той же площадке, напротив, живу, а его почти не видела. Мелькнет – и исчезнет. И все – сам по себе. Один. Нелюдимый. Правда, «Скорая» к нему сегодня уже приезжала, так он докторшу с фельдшером сначала не пускал, потом впустил, но тут же с криком выгнал. Наверное, они адресом ошиблись. А так он тихий был, совсем его не слышно…

– Этой ночью его очень даже слышно было, – сказала другая женщина, в простеньком пальто с облезлой рыжей лисой на воротнике. Волосы у женщины некогда были такими же рыжими, но совершенно так же повылезли и полиняли, как шерсть на воротнике, а если учесть, что черты лица у женщины были остренькие, хитренькие, казалось, что лиса на пальто двухголовая: одна голова – мертвая, со стеклянными глазками-бусинками, а вторая – живая, любопытная. – С полуночи начал по потолку бегать, метаться туда-сюда – это же ужас! Бегал и бегал!

– Вы, Любовь Павловна, выбирайте выражения! – хмыкнула тетка в халате и шубе. – По потолку бегать! Что ж он вам, покойник, – таракан, что ли?! Это же надо – так с русским языком обращаться?!

– А вы, Нина Михайловна, шубу в октябре месяце надели, чтоб всем показать, что она у вас есть, так и молчите, – обиделась Любовь Павловна. – А шуба-то не ваша, а невесткина! Вот она увидит – скажет вам все, что про вас думает, и по-русски, и не по-русски!

Нина Михайловна смерила Любовь Павловну высокомерным взглядом:

– Не скажет! Она мне эту шубу на день рожденья подарила! Вот так-то!





– Обноски с барского плеча, значит, – фыркнула Любовь Павловна, но Нина Михайловна отмахнулась от нее, как от докучливой мухи:

– Ладно, чепуха все это! Бегал покойный по потолку, не бегал – это ерунда, а главное, что ни одной женщины, кроме докторши со «Скорой», я около той квартиры не видела! – Она с брезгливым выражением лица кивнула на алые трусики. – Это ж надо…

– И все-таки дамы у него бывали, это ясно, – сказал Артем. – И возможно, в самом деле именно из-за одной из них он и перегнулся сегодня через перила слишком низко… Но выяснением этого уже не мы будем заниматься.

Он не без облегчения обернулся на заполошный звук сирены. Во двор въезжали припоздавшие полицейские.

«Надо спросить на подстанции, кто по этому адресу ездил, – подумал он напоследок. – Может, дело вовсе не в даме? Может, ему врачи что-нибудь сказали… хотя вряд ли, врачи у нас осторожные. Но я спрошу».

Примерно за два месяца до описываемых событий

Когда самолет приземлился во Внуково и пассажирам разрешили выходить, Володька не ринулся, как все, толкаясь, поскорее пробиваться вперед, а сидел в кресле до последнего. Самолет был украинский, он еще как бы связывал его с Одессой, где было так тепло и солнечно, так празднично и прекрасно, так беззаботно и весело, что выходить сейчас в московскую серую, как бы даже и не летнюю сырость и добираться до такой же серой сырости нижегородской ему не хотелось смертельно. Поэтому он и сидел, тянул время, поэтому и за багажом не спешил, и на скоростной поезд, который должен был отвезти его на Киевский вокзал (а оттуда еще ему добираться до Курского!), плелся нога за ногу, и даже обрадовался, что придется ждать полчаса. Это словно бы еще соединяло его с Одессой, с Лонжероновским пляжем и морем, с Горсадом, где до поздней ночи играла музыка, с Дерибасовской, на которой он жил…

На просторной гулкой платформе аэроэкспресса он сел на гнутую холодную скамейку, прислонил к ней чемодан на колесиках и посмотрел на него с сожалением. Чемодан был новый, купленный в Одессе, и Володька ужасно ругал себя сейчас за то, что не успел его упаковать в аэропорту. Сейчас вся его новизна «обшкрябалась», и он ничем не отличался от почти такого же черного, с металлическими заклепками, чемодана, которому небось было сто лет в обед и который стоял чуть поодаль. Вовка с удовольствием вспомнил Привоз, где он купил чемодан (в Одессу он приехал налегке, с одной только небольшой сумкой, а там уж прибарахлился) и сразу нагрузил его потрясающей домашней колбасой – копченой и кровяной – и брынзой – овечьей, козьей и коровьей, соленой и малосольной, – и аккуратно разместил две бутылки одесского вина – белого, «Сухолиманского», и красного, вернее, черного, «Одесского десертного»… нет, правда, оно так и называлось: «Одесское черное десертное 2009 года», и это были самые вкусные вина, какие пил в своей жизни Володька. В фирменном магазине на Екатерининской эти бутылки стоили бешеных денег, а на Привозе удалось взять их задешево. И вообще, чемодан был набит вкуснейшими вещами – за смешное количество гривен, и Володька предвкушал, как через неделю в родной лаборатории он выставит на стол чесночную колбаску, и эти вина, и брынзу, и выложит маленькие изящные помидорки «микадо», и черной, поздней, немыслимо спелой черешни насыплет в пластиковые тарелки… И стажерка Викочка будет смотреть на нее черными, как эта черешня, глазами и будет прихлебывать вино и загадочно, но – в то же время – обещающе улыбаться, а потом, может быть, позволит Володьке проводить себя домой, а там… а там неизвестно, что может случиться!

Володька упоенно размечтался о том, что именно может у них случиться с Викочкой, и даже московская сырость показалось ему не такой уж сырой (тем паче что платформа скоростного поезда – крытая, там было довольно-таки тепло), и он совсем было примирился со своим возвращением, если бы не стоявшая рядом тетка в мешковатой серой рубахе и черных джинсах. Ее темно-русые волосы были небрежно заколоты на затылке и напоминали полуразоренное воронье гнездо, а голос был хриплым и ожесточенным, как воронье карканье. Она негромко, но яростно ругала на чем свет стоит какого-то Петра Петровича и уверяла своего собеседника, что ее иллюзии давно исчезли и она готова пойти на все, чтобы поганого Петьку прикончить – как личность и как ученого – физически и морально… И еще как-то она его хотела прикончить, но тут Володька, у которого аж в висках заломило от ее злобного, назойливого голоса, не выдержал и встал, отошел чуть в сторону и с надеждой уставился на поезд: двери вагонов вот-вот должны были открыться. А тетка в серой рубахе все приканчивала – пока что лишь словесно – Петра Петровича, и Володьке его даже жалко стало, и, когда двери вагонов раздвинулись, он метнулся к скамейке, схватил чемоданчик и первым ввинтился в вагон. Выбрал местечко, сел, вытянул ноги и немедленно задремал, а когда проснулся, поезд уже подходил к Киевскому вокзалу. И тут Володька осознал очень интересную вещь: оказывается, до отхода его поезда оставалось всего сорок пять минут! Странно, почему он не подумал об этом раньше?! Ведь если бы он не ждал аэроэкспресса, успел бы поймать такси! Все же, наверное, не зря завлаб называл его растяпой, ругал, что он вечно все забывает и путает!