Страница 3 из 17
Что-то глухо ухнуло. Совсем близко. Стены завибрировали.
«Глубинные бомбы», — догадался Шешель.
Это продолжалось недолго. Трюмы опустели. Они не были бездонными, как могло показаться это экипажу немецкой подводной лодки, лежащей на дне в ожидании, когда же русские уйдут.
В каюту вернулся Крамцов.
— Как самочувствие?
— Лучше не бывает.
— Это вы хватили. Мы возвращаемся на базу. Надо запасы глубинных бомб пополнить. На берегу вас будут ждать. Я сообщил по рации. Из эскадры за вами пришлют авто.
— Спасибо.
Капитан-лейтенант вернулся обратно в море, когда уже спустилась ночь. Границу между водой и небесами обозначали серебристые отблески Луны, которые, отражаясь на волнах, мерцали будто чешуя рыб. Они плескались на волнах и не знали покоя. Их еще не оглушили глубинными бомбами. Недолго осталось ждать.
Ночь — хорошее время для ловли.
Но Крамцов вытряхнул в море почти все свои запасы, прежде чем добился-таки, чтобы среди оглушенных рыб появилось еще и маслянистое пятно от потопленной подводной лодки.
1
Александр Шешель сидел в углу кондитерской лицом к входной двери. За те несколько минут, что он был здесь, она открылась лишь однажды, выпуская на улицу тучного посетителя, весь внешний вид которого выдавал любителя сладостей.
Поковыряв серебряной ложечкой пирожное, Шешель обвалил его вершину, ловко подцепил клубнику, обсыпанную сахарной пудрой, вместе с легкой, воздушной кремовой начинкой, поднес ко рту, слизнул все это божественное произведение местного кондитера с ложечки и принялся медленно пережевывать, смотря вслед все еще видневшемуся за стеклом тучному сладкоежке. Тот, надев котелок, двинулся размеренной походкой, размахивая в такт с шагами длинной тростью с костяным набалдашником. Если Шешель будет давать волю своим желаниям, то когда-нибудь превратится в такого же обрюзгшего завсегдатая кондитерских, растечься которому студнем по стулу мешает лишь одежда, сшитая из очень прочной ткани. Но и она трещит, когда он садится. В кабине аэроплана тогда не уместишься.
А, будь что будет. Он слишком долго ходил по лезвию ножа, да так и не свалился с него в объятия смерти. Что же теперь бояться потолстеть? Разве это горе?
Он слизнул крем с губ, запил кофе, а когда, оторвав чашечку ото рта, поставил ее на блюдце, она зазвенела, как колокольчик. Дзин-дзинь. Ки-тай. Как далеко. Как приятно. И на вкус и на звук. Он ударил по блюдечку ложечкой, но звук на этот раз получился не столь музыкальный, а глухой, барабанные перепонки совсем не ласкающий. По бокам чашечки тянулись какие-то иероглифы. Может, ее привезли из Циндао, отошедшего к Российской империи после подписания мирного соглашения между Антантой и центральными государствами? Но, чтобы проверить эту догадку, пришлось бы переворачивать чашечку донышком вниз или высоко поднимать ее, чтобы посмотреть, какая на ней маркировка. Так можно и кофе на себя пролить. Он горячий. Если на лицо попадет или хоть на руки — обваришься, кожа покраснеет, будто ее долго мучили под солнечными лучами.
Все его пожитки умещались в небольшом кожаном саквояже. Шешель поставил его возле ног, но часто задевал и невольно все дальше и дальше задвигал под стол. Когда время уходить придет, достать его будет трудновато, придется нагибаться, под стол лезть и шарить там, будто монетку обронил и все никак не можешь ее нащупать.
Шешель забился в уголок, чтобы никто не видел, как он расправляется с чудесным произведением местного кондитера. Откусывая по маленькому кусочку, он точно разрушал красивую маленькую статуэтку. Позор. Варвар, ничего не понимающий в прекрасном.
В кондитерской, помимо него, осталось всего два человека — парочка влюбленных, которые так были заняты собой, что им и дела не было до остального мира, и начни он сейчас рушиться, они, пожалуй, и не заметили бы этого, продолжая сжимать друг другу руки и смотреть в глаза.
Молодой человек в мышиного цвета форме железнодорожного университета, с неприметным лицом, которое забываешь сразу же, как только от него отвернешься, а, повернувшись обратно и увидев его вновь, уже и не помнишь — встречал ли его прежде. Для шпиона — незаменимая черта.
Девушку Шешель разглядеть не мог. Она сидела к нему затылком. Взгляду его были доступны ее очень длинные густые белые локоны. Сквозь них пробивалось оттопыренное ушко, похожее на риф, возвышающийся над волнами, а свет, льющийся через витрину кондитерской, делал его почти прозрачным.
Право же, не тактично так пристально рассматривать влюбленных. Заметь это, студент мог бы рассердиться, устроить скандал, обозвав Шешеля «хамом» и потребовав у него извинений. Но вполне вероятно, что весь его пыл растает как утренний туман с наступлением дня, пока он, отодвинув стул, пройдет не спеша те несколько метров, что их разделяют, и увидит появляющееся из тени обезображенное шрамом лицо своего обидчика. Потом на нем прорежется еще один — чуть разомкнувшиеся в улыбке губы еще больше перекосят лицо, и тогда уже студент будет извиняться перед боевым офицером, да еще и авиатором, что смел побеспокоить его, сконфуженно отойдет, чуть ссутулившись, точно оплеуху получил, на которую ответить достойно не смог. После этого разговор с дамой сердца у него уже клеиться не будет и он постарается быстрее увести ее отсюда.
Шешель, уставившись в витрину кондитерской, попытался найти там свое отражение, но до стекла было слишком далеко и там отражались лишь стоящие возле него пустые столики, а за ней мелькали люди и экипажи.
У многих его лицо вызывало чувство жалости. Это начинало злить. Не может же он всем и каждому разъяснять, что шрам этот он получил вовсе не на войне, хотя и тех, что он на войне заработал, — хватало, но этот достался ему в Марселе во время драки с британскими моряками. Это было еще до войны.
Вот ведь даже кондитер хотел всучить ему кофе и пирожное бесплатно, как нищему, и смутился, чуть покраснев, когда Шешель от этой подачки отказался, выложив на прилавок из своего кошелька несколько банкнот. Пирожное, как и кофе, хоть торговые пути и открылись и теперь транспортам, доставляющим колониальные товары из-за океана, не грозили германские субмарины, все еще оставалось удовольствием дорогим. Но очевидно, что скоро, может, уже осенью, цены на продукты резко пойдут вниз. Война-то закончилась. Отчего же так грустно на душе?
В окне виднелся кусок железной фермы вокзала, прикрытый армированным стеклом. Он возвышался горбатой спиной над крышами домов и, наверное, поначалу казался обывателям таким же ужасным, как в свое время Эйфелева башня. Несмотря на многочисленные требования горожан, вокзал не снесли, потом к нему привыкли, и тех, кто ворчал, глядя на него, обзывая «монстром», становилось все меньше. Недалеко то время, когда его начнут боготворить, печатать на открытках, как один из символов Москвы, наряду с Кремлем и Храмом Христа Спасителя.
Шешель не мог ответить на вопрос: «Почему он остановился здесь?»
Сидя в мягком кресле вагона, качаясь в такт с его покачиваниями, он слушал, как стучат колеса на стыках рельсов, и все повторял в ритм с ними: «домой-домой, домой-домой». Он не хотел нигде задерживаться. Но, когда паровоз, привезший его из Варшавы, просигналил долгим гудком о своем прибытии, будто пестрая многочисленная толпа, собравшаяся на перроне, без этого его и не замечала, втянул следом за собой на вокзал уставшую цепочку разношерстных, собранных впопыхах из разных составов, вагонов, отчего и выкрашены они были в разные цвета и какие-то из них прежде бегали только по Великому Польскому княжеству, а другие совершали далекие вояжи вплоть до Даоляня и Владивостока, а вместе все они никак не походили на те скорые составы, что до войны курсировали по линии Москва — Варшава, так вот в эту секунду у Шешеля, который, прислонившись лбом к холодному стеклу, смотрел, как люди на перроне заглядывают в окна состава, скользят по лицам тех, кто едет в поезде, и машут им руками, защемило сердце.