Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 153 из 179

Я заметил давно, что только русских волнует взаимосвязь места, времени и личности. Им очень важно — такой-то жил здесь или умер. Французам совсем безразлично. Да и итальянцам, вообще европейцам. Раз я бродил по Ферраре, по одному ее пятачку у замка и спрашивал всех встречных: “Дове е ла камера ди Тарквато Тассо?” То есть где же келья Торквато? С огромным удивлением — часто очень любезно, но с видом абсолютного непонимания встречали они мой вопрос. Пока я сам не уткнулся носом в грязноватый спуск в подвал, над котором незаметно висела доска — что здесь.

Взаимосвязь, а существует ли она? Может, они правы, и “не узнает его место его”. И точно не узнает. Нет магии места, а хочется…

Наоборот, если бы автор “Униженных” очнулся бы здесь в эту секунду, он бы увидел эротическое кафе напротив, унылых прохожих, торопливых бродячих собак, пристально смотрящего на него меня — и провалился бы обратно, не зная, сколько любви сокрыто к нему здесь тайно, да и явно.

Вот она, твоя Россия, через двести лет, когда все должны быть как Пушкин. А покажите мне хоть двух как Пушкин! Хоть одного! Да на что он мне.

После кладбища хочется горячего и выпить. Как без этого. Я помянул тебя, мой друг, неверный друг. Но я не забыл, что ты согласился с тем, что меня не существует, что меня выдумала Лена Ш. (ты называл ее Ленкой — то с ненавистью, то с любовью, потому что знал с отрочества).

Я отдал свой имидж, свой призрак, свое внешнее я, но стихи, напечатанные под моим именем, не я сочинил. Многие думали (но не Витя), что меня нет вообще, что стихи написала она. Я не спорил. Так я добровольно стал гомункулом неофициальной поэзии, неким призрачным существом.

Вроде “коллективное бессознательное в контексте современной литературы”, меня иногда приглашали на конференции и конгрессы в разные закоулки мира. И вот я оказался в ноябрьском Кракове, где будто специально в День всех святых открылся симпозиум, посвященный новому видению смерти. Без меня не обошлось. Польский приятель пригласил меня в “настоящую жидофску кавярню”. Но евреев там не было. Их, по-моему, в Кракове с 42 года не осталось. Однако поляки восстановили синагогу — сверкала как новенькая — и целый квартал, чистый и мрачный. Может быть, его освещало когда-нибудь солнце, но при мне весь этот жидовский квартал был залит блеклым сумеречным мерцанием. По дороге приятель показал мне площадь, где трупы лежали штабелями, здесь их расстреливали. Сейчас только пустые окна прежних еврейских домов глядели на эту площадь. Не знаю, почему там никто так и не поселился. А может, кто и поселился, я не заметил. На углу кафе с разными еврейскими прибамбасами, но как будто оно на самом деле построено бутафорами на сцене. Мы заказали кофе.

Ко мне подсел совершенно незнакомый человек и сказал мне, что мы якобы были с ним знакомы в Киеве и что он знал моего отца и брата (которых я не знал). Но толком рассказать он о них не хотел. Мне казалось, он в парике — длинные льняные волосы до плеч. “Давайте еще встретимся, поговорим”, — предложил он. Я что-то пробормотал: он мне был неприятен. Вспомнил, что сам надел такой же парик, когда прикидывался эстонским поэтом.





Но после заключительного вечера, происходившего в краковском театре, я снова увидел его. До этого все участники симпозиума произносили речи о смысле смерти в современной культуре, читали стихи, горели свечи, девушки в белых полупрозрачных одеяниях в виде призраков кружились на заднем плане. Когда я сходил со сцены по крутым ступенькам, сразу увидел вчерашнего знакомца — этого желтоволосого и будто белоглазого человека. Он торопливо, схватив меня за руку, прошептал: “Я вчера не успел сказать вам — вы не знаете, — что вашего брата убили. Просто нашли с пулей в затылке на даче”.

…..

Мы даже не дружили с Леной Ш. Я увидел ее впервые на какой-то вечеринке у малознакомых художников. Едва войдя, она подошла к окну, выходящему во двор. Кажется, это был пятый этаж. Потом взяла со стола бутылку и кинула ее во двор не глядя. Некоторые потом говорили, что там могли играть дети или просто прохожий мог себе идти. Но она знала как будто, что там нет никого. Почему-то сразу же всеми овладела мысль, что сейчас она сама прыгнет вслед за бутылкой. Но этого не произошло. Все оживились. Я подсел к ней и заговорил о том, что люблю ее стихи давно. Она выслушала и сказала: “А знаете, мне надоело писать от себя. Я бы хотела сочинить что-нибудь от лица мужчины. Вот вроде вас — худого, печального, не совсем русского”. — “Я как раз местный, — признался я, — несмотря на мою эстонскую фамилию, я здесь и родился”. — “Ну вы разрешите одолжить ваш вид, ваш облик ненадолго”, — говорила она, уже довольно пьяная. Я не придал этому серьезного значения и согласился.

Но у нее слово не расходилось с делом. Вскоре она позвонила мне и попросила прийти для знакомства с Витей К., который мог бы, если захочет, устроить чтение в Клубе-81. “Только, пожалуйста, наденьте парик — вдруг он вас где-то видел, хоть вы редко появляетесь на людях, как и я, но все-таки”.

У одной моей знакомой был парик с льняными длинными волосами. В назначенный день я уже в парике звонил в ее дверь. Она возбужденным шепотом сказала, что Витя уже здесь, и сунула мне пачку стихов. Витя сразу же спросил, не учился ли я в Тарту, я засомневался несколько, но Лена за меня ответила, что, конечно, учился. Витя вспомнил всех своих тартуских знакомых, перемежая воспоминания изложением основ структурализма. Наконец меня попросили читать стихи. Трудно читать с листа чужие, в первый раз увиденные стихи, и я, запинаясь, читал очень медленно. Автора это, видимо, раздражало, и она наконец выхватила у меня из рук “Поэму о Лисе” и дочитала ее сама. Воцарилось молчание. Витя пристально смотрел на меня своими странными — пестрыми, немного будто золотистыми — глазами. “Поздравляю, — сказал он, стукнув палкой с набалдашником об пол, — вы замечательный поэт. Вот, Ленка, что значит европейская школа. Мы с тобой так не можем!” Лена радостно улыбалась. Так я стал известным поэтом. Витя стал приглашать меня на вечера, где я вместе с другими уже со все большим азартом читал те же сочинения. И уже был назначен день моего выхода на сцену Музея Достоевского, где квартировался Клуб-81. Я очень нервничал, ночь не спал. Пришел загодя. Перед входом стояла небольшая разочарованная толпа. “Расходитесь, — сказал кто-то, — кина не будет”. — “А что, КГБ вмешался, что ли?” — спрашивала деловито какая-то дама. “Да нет. Какое там. Труба лопнула, зал затоплен, и ничего не будет”. Вечер перенесли. А к тому времени меня уже разоблачили. Чему я радовался.

КГБ не случайно был упомянут, он прямо витал над этим клубом. Даже официально там были кураторы, и все с птичьими фамилиями: Коршунов, Орлов, Соловьев, пернатые бойцы невидимого фронта поколения Путина. В первый день на открытии, куда пришли почти все поэты Города, много художников, диссидентов и всякой богемной мелочи, все набились в довольно вместительный зал. Кто-то вдруг громко сказал: “А ну как сейчас всех и повяжут, для этого и собирали небось!” Я посмотрел на тяжелую дверь, в которой тоже стояли люди и какие-то подозрительные псевдопьяные, устраивавшие мини-скандальчики. Их выводили, и появлялись новые. Я подумал, что вот сейчас войдут подтянутые люди. Скажут всем: “Встать!” Но когда начали читать стихи, эти опасения улетучились. И действительно, если наконец появилась сцена, с которой можно было читать все что угодно, устраивать отдельные вечера поэзии совсем уж подпольных людей, непечатавшихся, вроде той же Л. (ее вечер в двух отделениях был первым после двадцатых годов такого рода событием), то КГБ вряд ли что мог выиграть. Некоторые говорили, что теперь все у них, мол, на глазах, удобнее. Да они и так всех знали. Все видели, у того же Вити дома, где каждый вечер собирались толпы, и, конечно, там были стукачи и доносчики, те, на кого и не подумаешь. Вечный страх тех лет: а вдруг этот? Почти на всех думали. Это главная победа чекистов: заставили подозревать самих себя. А с Витей мы все равно дружили. У меня странная особенность: я запоминаю во внешности человека только глаза, никогда не помню бороды, усов, кто во что одет. Мой взгляд устремляется почти сразу внутрь, я вижу как бы квинтэссенцию человека, острое от него ощущение, цвет, тяжесть или легкость. Я был очень удивлен, когда понял, что другие видят совсем иначе. Вот и в Вите я видел синюю такую, сине-темную боль в искрах.