Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 179

Так и слышишь демонический хохоток, переходящий в утробное всхлипывание, — финских вод в час отлива, заманивающих вдаль. Обручение с водой через смерть.

Он видит мир глазами индийского божества, лежащего на дне Океана в зародыше цветка: «Солнце аквамарином, и птиц скороходом — тень». Скорее даже не из глуби, а с границы воды и воздуха, перейти которую рыба хочет. Она хочет разбить лед или стекло аквариума. Такое желание кажется нелепым. Переход из воды в воздух — смерть для рыбы. Но это только кажется. Рыба чувствует, что станет лодкой. Воздух (по Кузмину) — та же вода, только более легкая, более духовная.

Итак, для рыбы есть два пути: первый — жить как жила в воде, второй — броситься в воздух и умереть, вернувшись в родную небесную воду. Но возможен и третий выход: прыгнуть в воздух и снова вернуться в воду, но уже другим, преображенным, преломленным в воздухе, как луч. Именно это происходит с героями поэм «Для августа» и «Форель разбивает лед». Эрвин Грей ушел в море и, конечно, не вернулся, вода ведь гибельная стихия. И все же возвращается — призраком, оборотнем, одетый в тело другого, в чужую чешую.

Вся эта последняя книга, конечно, о переходе в иное состояние, к которому он готовился. Взломать лед, и вот он — «зеленый край за паром голубым».

Кузмин был к концу жизни по своим воззрениям гностик, а гностицизм во многом зависел от каббалы… Ритуальное очистительное омовение у иудеев приравнивалось к непроявленному состоянию ангелов в огне, откуда они выходят и приобретают образ для служения… Для гностиков вода и огонь — два зеркала друг против друга. Поэтому поэт воды неизбежно и поэт огня… В стихотворении «Смерть» душа, умирая, ныряет в «крещенски-голубую прорубь» и оказывается «в летучем, без теней, огне!». При этом не только душа проходит через воду, чтобы стать огнем, но и сама вода становится им.

В позднем дневнике Кузмин пишет, что есть нечто, о чем он всегда умалчивает. И не может определить, что это: «Егунов прав, что это религия. М<ожет> б<ыть,> безумие. Но нет. Тут огромное целомудрие и потусторонняя логика». Как ни странно применять это слово по отношению к «поэту порока», но, действительно, пройдя через бездну греха, он невероятным образом обрел именно «огромное целомудрие» и мудрость — с помощью причудливой «потусторонней логики».

Сергей Владимирович Петров начал сочинять стихи очень поздно, во всяком случае, ему было около пятидесяти, когда он осознал стихописательство как дело своей жизни. Он был настолько неуверен в себе, что спрашивал меня (и совершенно серьезно, и волнуясь), совсем юную тогда: «Леночка, — bin ich Dichter?» «Ja, Ja!» — отвечала я, удивляясь.

Он родился в 1911 году в Казани. Большую часть своей жизни провел в ссылке и считал, что ему еще повезло. С юности был полиглотом и, учась в Ленинградском университете, изучал не только европейские языки, но и, например, санскрит и тибетский язык. Кстати, он всегда восхищался нашей восточной школой, считал ее лучшей в мире; все ее представители были стерты с лица земли.





Почти сразу после окончания университета он был арестован. Если бы, говорил он, его послали с группой курсантов (он преподавал в Военно-морском училище шведский язык) в морской поход в Швецию как переводчика, то не миновать бы расстрела (все, кто участвовал в этом походе, были уничтожены)… Его все-таки посадили, чудом он избежал лагеря, был сослан в Сибирь, там женился, и там умер его первый ребенок, совсем маленьким. Потом удалось переехать в Новгород, где в конце 60-х трагически погиб его второй сын (его смерти посвящено, по-моему, самое пронзительное и потрясающее бесстрашной прямотой стихотворение «Реквием»). Сын его, кажется, двадцатилетний, пошел встречать Новый год и пропал. Никто не знал, где он. Прошло полгода, Сергей Владимирович приехал в Ленинград, встретил В. Манулова, известного не только литературоведа, но и хироманта, тот взглянул на его руку и сказал, что исчезновение сына связано с водой и что все обнаружится вскоре. Действительно, когда Сергей Владимирович вернулся в Новгород, всплывшее тело нашли в Волхове. Наверно, упал в прорубь, переходя реку.

Сергей Владимирович часто наезжал в Ленинград, ему удалось начать печататься как переводчику. Переводчик он был виртуозный и любящий тех, кого переводил. «Часослов» Рильке один из лучших переводов этого поэта на русский. Там уже, под, если можно так выразиться, скорлупой Рильке, созрел и сам как поэт — это совсем опетровленный Рильке. Но переводы скальдов, безусловно, вершина — и по изощренности, по силе и точности — не знают себе равных. Да и смелость нужна недюжинная, чтобы переводить древних вот так: «Долбодрево в яви. Денег ради рано/Уборы брата моря/Будет дмити бурно».

Кажется, в начале 70-х Петров совсем переехал в Ленинград. Мы познакомились на моем чтении, у кого-то дома. Я тогда ничего не знала о нем. Сидел старичок-лесовичок и вроде внимательно слушал. Нам было ехать потом в одну сторону, в трамвае я спросила его: «Ну как?» — «А я ничего не слышал, я плохо слышу». Но попросил почитать мои стихи, с этого началась наша дружба. Мы стали часто видеться и читать друг другу стихи. «Вы уже при мне оседлали Пегаса», — говорил Сергей Владимирович. Он лелеял одно время мысль издавать журнал (разумеется, рукописный) и придумал название — «У двоих», предполагалось, что мы с ним будем писать туда прозу, стихи и критику, но дальше названия дело не пошло. Через пару лет я написала стихотворение «Новости дня», в котором есть строчка: «Сергей Владимыч фугу написал», где сочинение Сергеем Владимировичем фуг приравнивается к таким ежедневным и неизбежным событиям, как, например, развозка хлеба по булочным.

Одной из главных новаций, привнесенных им в русскую поэзию, была попытка внести новые жанры, вернее, перенести их из музыки (а вернее, это была попытка положить не слова на музыку, а музыку на слова), он писал сюиты, фуги, концерты и скерцо. Фуги получались лучше всего… Конечно, он шел от любимого им А. Белого, который, как известно, писал в прозе симфонии. Он искал нового инструментального устройства стиха, с более сложной просодией, с более сложной организацией, чем в классическом стихе, где он мог бы быть одновременно композитором, дирижером и всеми инструментами сразу. Но таков был идеал, на деле это не очень удалось ему. То, что он писал, ближе всего по жанру к оде, он был настоящим одическим поэтом, привил к ее торжественности нарочитую простоватость, смешал славянизмы с деревенской речью. В его стихах разные слои языка, бытовые и возвышенные, сплелись в любовной схватке, заставляя читателя падать с высот чуть не в очко нужника и взлетать обратно.

Сергей Владимирович, помимо всего прочего, поражал своим прилежанием и трудолюбием. У меня дома хранится огромная (почти в метр высотой) переплетенная книга, переписанная им необыкновенно тщательно и затейливо уставом в семи (!) экземплярах. В ней содержится сочинение «Аз», что-то вроде мистерии, где в неопределенном пространстве действуют «Аз», «Предмет» и всякие абстрактные сущности, и все это сопровождается множеством цитат на всех языках, расположенных в виде глосс. «Аз» вообще было его любимое слово (даже псевдоним он взял «Азумлев»).

Склоняясь скорее к солипсизму, он считал себя закоренелым агностиком… Он один из редких в русской поэзии поэтов-метафизиков (недаром Тютчев был его любимцем), но при этом вся эта метафизика обрастала грубой и зримой плотью, вся проникнута какой-то космической физиологией… К сожалению, иногда она переходила в риторику, в любование самим процессом стекания слов почти бессмысленным (хотя и мощным) водопадом. Всем существом он был обращен к разгадке тайны своего «Я», больше, чем чего-либо другого в мире или вне мира. Ему казалось, что и смерть есть некоторое собственное волеизъявление. Он писал: