Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 22

211 В

ЭМИГРАНТСКАЯ ПОЭМА

––––– Для глаз – галлиполийских роз, сирийских сикомор венки... Но жалит в ногу скорпионом эдема чуждого земля. Здесь чуждый рай, там ад чужой: стозевный вей, фабричный пал... На заводских покатых нарах и сон – не сон в земле чужой. Раб – абиссинский пьяный негр, бежавший с каторги араб и ты – одним покрыты потом... и хлеб – не хлеб в земле чужой. Черства изгнания земля... Пуста изгнания земля... Но что считает мир позором, то не позор в земле чужой. Вы, глыбы непосильных нош, ты, ночь бездомная в порту, в вас много Вечного Веселья: Бог – только Бог в земле чужой. I  В пределах черных Сомали, в Париже, Праге и Шанхае он, черный горечью земли и потом пьяный, мирный парий в Напоминанья час и день с семьей за чистый стол садится – когда есть стол, семья и сень! – за ним трапезовать – молиться.  Здесь раб для мира – господин, воскресший дважды – трижды в сыне. И тихо спрашивает сын, уже рожденный на чужбине  – дитя, великого росток, дитя, великая надежда, но смирен, хил и бледноок, пришедший и возросший между великих лет, всегда один, с самим собой в игре и плаче –  и тихо спрашивает сын: «отец, что этот праздник значит?»  И слышит сын ответ отца. Hеобычайно и сурово – от измененного лица неузнаваемое слово:  «Мой друг! привык ты называть, всю жизнь скитаясь вместе с нами, нас – двух людей – отец и мать: увы! чужими именами. Но знай теперь: твой род высок, ты вовсе сын не человека. Отец твой это он – наш рок, дух жатв таинственного века. А мать твоя – не смею я произносить такое имя!– Отчизна наша – мать твоя. В небытии... в разделе... в дыме... но за ее высокий час возмездья или воскресенья проходим мы теперь как раз день казни нашей, день плененья;  как сон проходим пустоту, скитанья в мире и раздумья. Храним безмолвную мечту, блюдем смиренное безумье...» Первая 1  Все богоделанно в природе: благорасленные сады, плакущей ивой в огороде укрыты нищие гряды; мироискательные воды у пастбищ мирное гремят; кровосмесительные годы отходят дымом на закат; звуча распевно, полноречно, сгорает купола свеча. И человеку снова вечно в дороге пыльной у ключа.  Как можно было в этом мире слезонеметь, кровописать, где в среброоблачной порфире луна на небе, как печать, над ночью черною блистает; где белокрылые сады метелью летнею слетают в обвороженные пруды; где златоогненная благость великолепствует и жжет, где загорает смугло нагость: блаженный в праздности народ!  В веках таинственней, чудесней самозабвенный мир твердит все те же пьянственные песни, сильнее возгласов обид. И самовидец дней жестоких, былинки тростью шевеля, блуждает в мире долуоких и видит в первый раз: земля! Неисследима коловратность безумных лет. Где явь? где сон? И на судеб земных превратность, очнувшись, жалуется он.  Вот между белыми камнями лучами высушенных плит зеленой ящерицы пламя из трещин пористых сквозит. Спешит согреться и не слышит ударов трости по плите: так мелко, задыхаясь, дышит, прижавшись к камня теплоте... И узнает в себе он эту нечеловеческую страсть: к окаменяющему свету, дыханьем только став, припасть. 2 Рассыпан пепел, чай расплескан, с цепей сорвались голоса – с ожесточением и треском под кров политика вошла. Во имя блага ненавидя, кричат, встают... лишь он один, как воскрешонный Лазарь, видит поверх смятенных лбов и спин. И мыслит: где найдет такую вершину мирный человек, куда не доплеснет, бушуя, кровокипящим кубком – век!  Не это крайнее кипенье умов – и знаменье и страсть! – не дерзость мысли, но смиренье – геройства праведного часть. Теперь герой, – кто здесь селится: на погребе пороховом, взорваться или провалиться готовом, строит шаткий дом; кто на неверной почве зыбкой – на черном порохе земном встречает путь лозы улыбкой и знает мудрое о нем. 3  «Пятнадцать лет тому могли мы еще ждать чуда...» – и умолк. Восходят облачные дымы от папирос на потолок. Рука с дымящей папиросой равняет новый веер карт. «Все это древние вопросы, а на дворе – который март?» И карты меткие взлетают над душной пылью меловой, и марты лет пустых блуждают пустыней людной мировой.  Но вот, из воздуха азарта невольный бражник и игрок – еще в глазах летают карты – вздохнуть выходит на порог. Расстегнут ворот, дышит тело – плоть распаленная – теплом. А в мире за ночь побелело: овеян белый сад и дом. Упорный ветер охлаждает медь раскаленных щек и век. И по полям ночным блуждает один, в раздумьи, человек. 4  Отсюда, с кладбища чужого видна граница. Часто он следит дорогу часового, земной прорезавшую сон. То, что стремится стать всемирным – всепотопляющий прибой – теснится вех чертою мирной – воздушнокрепкою стеной. Взлетев, дымятся стайкой птицы, ползет оратай вдоль оград... Но в полночь гулок мир границы, в тумане выстрелы звучат.  От плошки огненного флага, зигзагом вех, змеей брегов, болотом, где темнеет влага... он изучать ее готов, и в сизый дым лесов за нею, облокотясь о влажный склон холма могильного, бледнея, он неподвижно погружон. От безответной, недвижимой, широкотлеющей страны восходят облачные дымы неопалимой купины. Вторая 1  Порой сойдутся обвинить друг друга – в прошлом, настоящем: кого теперь боготворить и чем гордиться – говорящим!  Порою вспомнят времена – те героические годы... пересчитают имена, могилы братския свободы.  Но с каждой новою весной, осенней черной годовщиной бесстрастнeй говор круговой – бледнеют доблести и вины.  Все чаще хочется неметь – судьба все глуше, неизвестней... и души просятся допеть тогда лишь сложенные – песни.  Все неизбежней для живых последнее предначертанье: не дом, но мiр – не мир, но вихрь: судьба и выбор и призванье. 2  О вы, летучие листы! Чтó бурей сорванные птицы! Мететесь в шумные порты и европейские столицы. Что им до ваших крыл – и так земля в разливах душ и кликах! – до ваших трой или итак, крушений, подвигов великих... Им ничего не говорят судьба и опыт побежденных. Еще их трои не горят, моря не кличут разоренных. И только новый одиссей занять бы мог рассказом длинным о древних ужасах морей, о поднебесии пустынном; о перейденных им словах, о передуманных им лицах; о тюрьмах, трюмах; о мешках не там ли груженной пшеницы; о аде доменных печей, легчайших душах – клубах пара; о тьме пастушеских ночей, о черном поте кочегара; мечтах под грузом портовым в Марселе, Фриско, Санта Лючьи, о царской гордости своим великим неблагополучьем; средь возмущений и речей, опять колеблющих народы, – о новой мудрости своей безмолвной мысленной свободы.  С холмов калипсиной страны над понтом пáдыма и мака ему отчетливо видны холмы соседнего – итака! Но сколько странствий и морей его от дома отделяет! Пусть виден дом, как Одиссей к нему дороги он не знает. 3  *Из опрокинувшихся чаш туч дождевых – дымящей влаги столпы бегущие, вдоль чащ – от них кипящие овраги – то пала солнечного вихрь! – и демонов ночные встречи: сквозь зыбь оконную – гул их все приближающейся речи. Их спор – металлом – к рубежам страны, им отданной, – доносит. Над кем сейчас враждуют там, где буря космы вехам косит,  где возле сердца беглеца шипят – спеша к пределам – оси, над серой бледностью лица где пуль граничных вьются осы, и хлябь болотная в кругу вихревращенья и восстанья... На этом мирном берегу – священные воспоминанья. Освобожденные от пут уже – над кровлей... сотрясают, глазницы яростью пылают, бросают молнии и жгут.*[55]  А в ими сотрясенных стенах – дыханье детское жены, гуденье сонной крови в венах, броженье мысленное – сны; всю ночь первоначальным полны тела, забывшие века; дыханья медленные волны, на них уснувшая рука. То – зыбь над бездной затаенной – застынь – не мысль – полудыши! – то бред и жалость полусонной полуживой полудуши.  И днем, когда умы и души не так уж мирны, как тела, когда им кажется: на суше их совершаются дела, –  восхищен мысленным виденьем, ночную с демонами брань дух вспоминает, и – волненье колеблет жизненную ткань. Неотменяемое карой возмездье – память о веках. И понуждает мыслью вялой он тело к жизни, к делу – страх.  Не так легка за эту жалость к дыханью смертному – борьба. Совидцу грозных дел осталась сновидца зыбкая судьба. Третья 1 Мир юн – ему еще дана соблазном бездны – неизвестность. Адаму ветхому нужна плоть умудренная – телесность. Устал адам от бездн – высот, от – исторических волнений. Но мира нет – его несет по воле скрещенных течений. То внешний вихрь, то буря из ума ли, духа ли – уносит. Остановись! остановись! он мир и дух напрасно просит.  И счастлив тот, кто сам избрал вихрь внешний: кто среди волненья стихий стремленье предузнал, нашел свое предназначенье Плывут недвижные мосты полетов головокруженья. Но подчинись волне и – ты уже повиснешь без движенья. Нет неподвижнее часов, когда в продолженном стремленьи уже утеряно миров во-мне и вне сокосновенье.  У ног – торопится трава. Плывет – воздушное приволье. Святы пустынные слова: пустынножитье! пустополье. Плавущий дом воздушных рек: меж нëбом место и меж небом, – в нем больший лад, чем злее век, чем человек беднее хлебом. Не мир, но душ созревший строй; не хлеб, но мысленная пища. Пустынножитель! рушь и строй! В уме – миры и пепелища. 2  Не имена вождей седых, не речи нового витии – пустынножителей таких еще нужны дела России. Когда я с легкостью менял места и судьбы и заботы, – я часто малых сих встречал, свершавших те же перелеты. Случалось обок с ним стоять, шоссейные трамбуя плиты; случалось вместе с ним таскать бродячей труппы реквизиты. В часы свободные потом он мне рассказывал спокойно скупым и грубым языком о вечных подвигов достойном. И если б мог забытых лир себе эпическую меру ямб возвратить – века и мiр опять вместить в свои размеры, – я тот рассказ бы передал – геройств и малых дел смешенье –, я б жизни рифмы подсказал к делам грядущим поколений, не дав им перетлеть в уме...  В пути с работ на лесопильне мы с ним однажды на холме стояли. Помню воздух пыльный, тяжелодымно облака горевшие... Внизу – река застывшим омутом блестела. Он одуванчики срывал и дул, и по ветру летела их золотая шерсть. Взлетал клок, опрозрачненный зарею, – чем выше – ярче, и седым скользил сквозь тень. И этот дым я с нашей сравнивал судьбою. Я думал: вей, посевный дух! зерном крылатым самосева лети, несомый ветром пух, пустыней странствия и гнева! Чужая почва, как зола, как камень огненный, бесплодна. Ветров летучие крыла широковейны и свободны. Эскадра душ – их тень, их вей – в последнее четверостишье, туда, где трепетных корней посевных жаждет пепелище. вернуться

55

Между астерисками – автограф, рукописный текст, вписанный поверх заклеенного машинописного.