Страница 30 из 34
Кнут смотрит на несущийся мимо него враждебный бешеный мир, и с ним происходит то же, что происходит со смотрящим с моста вниз, когда начинает казаться, что это не вода бежит мимо, а мост плывет в тихом уносящем движении:
Ему кажется, что это он плывет, меняясь, отделяясь от древнего человека, уносясь движением улицы города современного страшного мира, - а он всё тот Довид-Ари бен Меир, который до конца в своем унижении и отчаянии идет,
Тончайшие переживания он создает такими смелыми образами:
В этой, иногда нарочитой, грубости новизна и дикая прелесть поэзии Кнута, но в этом же и ее опасные срывы. Она не знает границ и запретов, дозволенных и недозволенных слов. Но так значительна и глубока внутренняя жизнь стихов Кнута, - от них веет первобытным «допотопным» ветром из просторов тысячелетий, - что не замечаешь ошибок.
И кажется: стихи его беснуются, стонут, кричат и вещают под тяжестью жизни, ее страданий, ее грязи и откровений духа, который наполняет поэта своим вещим и пламенным дыханьем.
«Довид Кнут (Доклад, прочитанный в Литературном Содружестве 1 ноября с.г.)», За Свободу!, 1931, № 306, 19 ноября, стр.4-5. О заседаниях, на которых был зачитан и обсужден доклад, см.: Н.С. <Нальянч?>, «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, № 294, 5 ноября, стр. 5; «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, № 304, 17 ноября, стр.3.
Ночные встречи
1
«Быв. рус. офицер. Согласен на какую угодно работу - подметать улицы, рассыльным и проч. Обращаться в редакцию. Иванов».
В редакции уже неделю стоял прислоненный к пыльному столбику книг синий простой конверт, на котором латинскими буквами по-детски неуклюже было написано: W.P. Iwanow.
Адреса Иванов не оставил, потому что адреса у «быв. рус. офицера» не было. Сам Иванов не являся. Конверт стоял, морща свое четырехугольное лицо, подмигивая ответственному редактору, когда тот, на минуту отрываясь от спешной статьи, неопределенным взглядом искал чего-то вдоль края стола - мысли или слова.
Кончилось тем, что ответственный редактор однажды протянул с досадой левую руку и перевернул конверт «W.P. Iwanow»-ым вниз. Но на конвертной спине, рассеченной диагоналями разреза, в верхнем треугольнике оказалась печать: Dyrekor teatru rosyjskiego «Pietruszka» A. Makarow-Zawaldajski...
С этого вечера конверт исчез с поверхности стола, погребенный под пластами «Рулей», «Последних Новостей» и «Возрождений». И смутная память о нем осталась у одного ответственного редактора.
А в конверте было письмо.
А в письме - спасение ли, окончательная ли гибель - новый толчок в новую неизведанную страну жизни:
«Милостивый Государь
г-н Иванов!
Прочитав Ваше объявление, осмеливаюсь предложить Вам скромное место в моей вновь организуемой труппе. Я готовлюсь к турнэ по Польше и мне нужен заведующий технической частью. Надеюсь, что при желании и добросовестном отношении к делу Вы, М.Г., справитесь с этой несложной задачей. По получении от Вас положительного ответа деньги на дорогу будут немедленно высланы.
Директор театра “Петрушка”
А. М-З-.»
2
Мир, огромный, сотрясающий сознание, толкающий страшными своей мерною последовательностью ударами сердце, мир, пробегающий ласковой теплотой по всем трепещущим жилкам человеческого звереныша-тела, бьющий в зрение красками и брызгами сжигающих огней, несущийся мимо слуха толпою голосов, шелестов и дыханий...
– мир этот, оказывается, можно вывернуть, как перчатку.
Это трудно только сначала, пока не соскочил крючочек, связывающий с громоздким глухим ящиком скамейки, на которой скорчилось то, чему холодно, мучительно неудобно, - что свое томление называет голодом, сном и болезнью.
И странно - если смотреть прямо перед собою в смешение медленно движущихся мимо рукавов пальто, шляп, пуговиц, ботинок - крючочек никогда не соскочит, но всё острее будет впиваться в живое корчащееся страдание.
Но если опустить глаза вниз, туда, где в цветные полосы каменного вокзального пола вонзился серый треугольник - основание треугольника - плечи, стороны - протянутые рукава, брюки, а вершина - обтрепанный мокрый носок ботинка - только всмотреться в этот треугольник неподвижного кровного своего, - крючочек соскакивает, и свободная неизъяснимая радость, покачиваясь, как детский цветной шар, отделяется, относится, взлетает. В то же время мир выворачивается наизнанку, где в пустоте только одно действительно есть, одно истинно существует - легкое безвесное клубящееся стремление.
Узкая стрелка ползет, как черная выгнутая змея, по лику бледного, искаженного ужасом циферблата. Иногда она, остановившись, впивается жалом в лоб; иногда взмахивает в воздухе и падает на его вздрагивающие отвращением и болью губы.
Так длится бесконечно. В пустоте протянуты, распластаны века, и черная скользкая змеиная стрелка со злобным шипением бьет хвостом и, впиваясь в него, жалит и жалит бледный, перекошенный ужасом и болью лик времени.
И какое блаженство, какая легкость скользить мимо этого жестокого призрака жизни.
Стремление, наполняющее пустоту! Ваше божественное величество дух! Это вы из ничего слепили голубой шар неба, вы бросили в бесконечность горсточку белых искр, вы из сгустка крови создали трепетное, желающее живое, теплую склизкую плесень жизни? Кто вы! Отбросьте свою целомудренную стыдливость. Явитесь, шаркните ножкой и представьтесь, наконец, мне - видящему, мне - слышащему, мне - требующему, чтобы вы не играли в прятки со мною!
Кто вы? Иванов, у которого уже три месяца как просрочен документ, Иванов, который спит на вокзальных скамейках, а от двух до пяти, когда вокзал закрыт, блуждает по улицам, неся с собою подвывающего от голода, тоски и страха зверька - где-то там в серединке - в желудке ли, в сердце ли или еще глубже?
Это по вашей милости вместе с золотыми звездами и любовью были созданы просроченные документы, вокзалы, мокрые ночные камни Маршалковской и Нового Света?
Но если это создали вы, а вы во мне, и вы - я, Иванов, - почему же меня, этот дух, эту вечную творческую великую мысль, не обращая на нее никакого внимания, давит мокрым грязным брюхом - в клетку, как брюхо удава, колесо созданной ей же машины - жизни?
158
«Музыка», 1, 99-100.
159
«Протяжный звон песка...», 1, 124.
160
1, 124.