Страница 3 из 34
Почти все русские живописцы Львова работали на нужды Ставропигийского Братства, входили в состав его братчиками и наравне с другими заслуженными его членами принимали участие в общественной жизни, например, отправлялись делегатами на сеймики. Тем самым Ставропигийское Братство как бы показывало, как высоко оно ценило их заслуги, не низводя живопись на ступень простого ремесла, но уважая ее служителей почитанием, более свойственным позднейшим столетиям.
Первый иконостас Успенской церкви был рисован Федором Сенковичем. На протяжении 33 лет этот художник-иконописец работал для братства, получая, как и всюду, высшую оплату за свои работы и передав по завещанию свою фирму другому, не менее его знаменитому во Львове русскому мастеру мещанину Николаю Петрахновичу, который и возобновил иконостас после того, как первый иконостас был сожжен во время грозы ударом молнии. От Петрахновича в Успенском храме осталась при входе икона Божьей Матери с младенцем. Высокие денежные оценки произведений этих мастеров и то, что в числе лиц, для которых они писали иконы и портреты, были высшие духовные и светские сановники Львова, доказывает, что оба художника были не простыми ремесленниками, но выдающимися живописцами.
Направление живописи давала типография, распространяя гравировальное искусство так, что насчитывается более тысячи гравировщиков по дереву и меди, исполнявших работы для заставок, титульных листов, образов в братских изданиях. В числе граверов были не только ремесленники, но и лица духовного звания, главным образом монахи Онуфриевского монастыря.
Всё, что сохранилось из этих любопытных памятников старой живописи, вошло впоследствии в состав лучших музеев Ставропигии, лучшие же из них были вывезены в 1915 г. в Ростов-на-Дону, где и находились всё время в сохранности, а теперь возвращены обратно их настоящим владельцам. Они-то и могут быть самым красноречивым доказательством древности происхождения русской культуры и общественности в Галицкой Руси, из которых вторая насчитывает сверх шести столетий своего существования и, вопреки всем уверениям и проискам ее врагов, продолжает существовать и развивать деятельность, сохранив и закалив себя в тяжелой вековой школе борьбы за свою русскую национальность и культуру и свое настоящее и единственное русское имя.
Русский Голос (Львов), 1929, № 34-35, 5 мая, стр.2-3.
Лирник
Нынче, когда я сидел в читальне нашего Благотворительного Общества и читал о том, что поэт Пиотровский в последней своей книге[6] поставил в одном слове неправильное ударение, причем один ругал его за это, а другой оправдывал, - в передней открылась и закрылась дверь: кто-то вошел и сказал что-то громким голосом, чего я не расслышал, а потом оттуда послышалась тихая музыка. Звуки были приглушенные и странные, точно очень далеко играла гармоника и голос ее был невнятен. После мне показалось, что это не гармоника, а инструмент струнный, но такой, какого я не знал.
Я встал от стола, на котором веером лежали: Возрождение, Русский Голос, За Свободу, Руль и Сегодня, и вышел.
В это время как раз два простолюдина, вошедшие в переднюю, не слыша движения в доме, собирались выйти. Одеты они были обычно: в смесь своего крестьянского платья с тем, что оставила после себя война. На одном, сереньком деревенском дедушке - рваная солдатская папаха и шинель без пуговиц и в латах, а поверх ее полотняная нищенская котомка. Другой был одет в деревенскую одежду валяной шерсти, а через плечо его на спине висело то, что должно было быть музыкальным инструментом, обвязанным ветошкой. Заслышав меня, оба они остановились. Передняя в Обществе маленькая, заставленная вешалками, и мы очутились совсем рядом, лицом к лицу.
– Что это у вас? - спросил я.
– Лира, - ответил младший.
Тогда я понял, сразу вспомнив всё то, что читал и слышал о старых лирниках, разносивших некогда казацкую славу по польским окраинным русским землям.
В то доброе время их окружал народ, молча слушая и плача над их монотонными песнями, потому что там говорилось о своем русском Боге, о горькой народной доле, о татарах, о казацких походах и битвах, о всем том, что тогда было близко каждому, а теперь отошло в прошлое и вытеснилось новыми бедами и печалями.
Я поглядел на того, кто еще сохранил до нашего века Лиги Наций, интернационала и радио - прежнее народное вдохновение негодования и страданий. Он был слеп. Слепыми были и его славные предки, но лира его не звучала прежнею силой и песня, видимо, не достигала своей цели, раз он забрел в город и шел без разбора от одного дома к другому, звеня лирой и безучастно предлагая свое пение.
Мне стало обидно за него, и я к тому же никогда еще не слышал лирника. Я привел его на крыльцо Общества. Здесь, сев на верхнюю ступеньку, посадил его рядом и просил спеть мне и сыграть то, что он знает.
Хотя светило солнце, но в воздухе еще не было весны, и холодный ветер трепал волосы - я оставил шапку в читальне и не хотел идти за ней, а он, считая свое дело священным, с набожностью снял свою папаху перед игрой и настроил лиру.
Дедушка, его поводырь, стоял перед ним, уставясь выцветшим взглядом в одну точку. Я предложил ему сесть, и он сел, но было очевидно, что пение и музыка ему надоели давно, что всё ему безразлично, и одно, о чем думает он, это об отдыхе, который бы успокоил его старое высохшее тело, давно изжившее само себя, давно наскучившее долгим странствием по земле.
Лира имеет вид большой несуразно сбитой гитары, где звук производится трением деревянного колесика о струны, разница же звуков - клавишами, меняющими длину струн. Колесико вращается при помощи ручки, помещенной там, где у гитары закрепляются неподвижно струны. Не знаю, все ли лиры звучат так слабо и бедно, но думаю, что эта была сильно разбита и так расшатана, что самый ящик ее больше не усиливал звуков.
Лицо у певца было темно-красного цвета в веснушках, и пел он с тяжелой одышкой, поводя рыжими нащетиненными бровями над закрытыми веками глаз.
Он пел под заунывный мотив, с былинной заплачкой в монотонных переборах, о том, как татары, узнав, что против них вышла сама «Божья Маты», решили смириться и не «воюваты», а идти на поклоненье в Почаев, и о том, что лучшею «охвярою»[7] за русского Бога полегли казацкие души, а еще о плаче в плену татарском по дальней родине, и в его простых устах звучало убедительней исторических исследований доказательство единства русского народа, когда он повторял о русском горе, о русской славе и о русской вере. А потом пел он о лютой жизни, о том, что люди стали друг другу хуже хищного зверя, а куда скрыться убогому, которому ничего не осталось как славить Христа, когда все гонят Христа, в нищем виде странствующего по русской земле.
И с невнятной еще мне радостью и с удивлением я вдруг почувствовал, что всё то, что я уже равнодушно читал в этнографических сборниках, оживает для меня и становится понятным, и трогает, и волнует, а затверженный былинный мотив звучит для моего слуха своим первобытным мистическим языком. И я, русский интеллигент, через века сближался с тем казаком, который когда-то тужил в бусурманском плену по той же самой степной печальной отчизне.
И я забыл об этнографических сборниках, забыл о несправедливых словах, разделяющих меня с моими братьями и старающихся доказать, что то, что называло само себя русским, теперь стало чужим, потому что кто-то придал ему недавно ничего не значащее политическое название окраины старого польского королевства. А с этим забыл я и то, что после этих первобытных песен прошли века, и непосредственное сменилось искусственным, и явилось искусство петь, искусство сочинять стихи, искусство делать инструменты и искусство играть, а во всех этих искусствах очень важно вроде того, что Пиотровский употребил в слове неправильное ударение, когда писал стихи о чем-то чужом и с чужими именами и под чуждым названием «Беатриче»... Обо всем этом я забыл, переживая вместе с простой песней ее муку, тоску и надежду, родную моему русскому сердцу, а сердце мое, как мне кажется теперь, никогда и не помнило и, может быть, даже не знало обо всем этом...
6
В. Пиотровский. Беатриче (Берлин: Слово, 1929). См. рец. Ю. Офросимова: Руль, 1929, 17 апреля, стр.2-3.
7
Т.е. жертвою.