Страница 50 из 53
Теперь я знал, что он никуда не денется. Что все будет в порядке. Что я могу поехать домой, может быть, отдохнуть, может быть, что-нибудь поесть и что-нибудь сообщить напоследок Джею или Люку. Купить ему мезузу. Или даже позвонить Степану Богданычу, узнать, получил ли он мое письмо. Или звякнуть Насте в Россию; это все равно. Это не имело значения. Важно было лишь то, что теперь я — я сам — нашел путь. Тоня не захотела показать мне его — как ее бабка моему деду. Но я нашел его. Теперь я знал, что случилось с По в ту страшную ночь на 3 октября (ее день рождения). И куда ушел Амброзий Бирс. И как застрелился Говард. Я это знал точно. Она не должна была оставлять меня одного здесь. Наша беда в том, что мы не умеем быть одни. Я — наверное — не мог бы жить с нею. Но без нее подавно не могу. Может быть, месть заключалась именно в этом? Страшная месть! Нет, нет, не хочу так думать! Это не так. Завтра все решится. Пройдет день, пройдет ночь. Завтра вечером я не буду спешить. Я поеду опять в город. Пройду три улицы, сверну в кафе — и мой провожатый, мой человек толпы вновь доведет меня до заветной двери. Теперь уже я не испугаюсь. Я долго учился. Я давно потерял страх. И я отыщу ее там — во что бы то ни стало. Это главное. Я обязательно ее найду. Уже навсегда. Завтра. Навсегда.
Часть вторая
I
Национальные, сословные, семейные инстинкты, а с ними вместе и традиции, преломляются в душе каждого, и так создается человек. А потому, как ни старайся, говоря о себе, всегда рискуешь быть несколько серьезней, чем того заслуживает предмет. Те, кто знает меня, подтвердят, что я не большая охотница до исповедей: к чему лишний раз выставлять напоказ наше сердце? Но, однако, нет причин скрывать и то, чего больше нет. Вот цена этих строк. Порой приходится принимать на себя чужую роль. И тогда жалеешь, что сделал это слишком поздно.
Моя мать была пра-пра-правнучкой (не знаю нужного числа при-) шведа Стейна, или фон Стейна, попавшего в русский плен при Петре. На ней его род и пресекся. Холодный взгляд, которого я боялась с детства, и строгость ее правил оказали на меня в первые годы моей жизни решительное воздействие. Не помню, чтобы я когда-нибудь резвилась с другими детьми — мне, кажется, вовсе и не хотелось этого. В 7 лет я предпочитала черные платья и чуть ли не чепчик: сама с собой я фантазировала, что я уже старушка. Мне даже искренне порой чудилось, что я живу в этом мире давным-давно… Помню, какой-то шалун-карапуз как-то дернул меня за косу — у меня были пышные золотисто-белые волосы с кудряшками на концах, и коса складывалась из них предлинная, — но я только смерила его взглядом, и это отбило охоту у него и у всех других так шутить со мной. Между тем взгляд мой едва ли мог быть столь же тверд, как взгляд моей матери несмотря на ее вечные улыбки: у нее были черные глаза, у меня — зеленые, этим я гордилась втайне, сама не знаю почему. Позже кое-что по этому поводу пришло мне на ум. У нас в семье часто поминались деды и прадеды матери. Зато лишь очень поздно и почти случайно я узнала о бабке моего отца. Та была полька, певица, заслужившая своим голосом у себя на родине славу, деньги, даже дворянство. Ее имя, верно, можно найти в польских справочниках, если захотеть, а старики-поляки еще в моей юности помнили «пани Веронику», как я однажды убедилась. Они странно улыбались, говоря о ней, между тем как моя мать словно бы имела в виду кого-то другого, когда рассказывала кому-то (не помню кому) об этой польской родственнице, замечая вскользь, что та пела под аккомпанемент Шуберта… Впрочем, все эти неясности мало занимали меня. Мой отец умер рано, оставив наши дела в большом беспорядке, и моей матери стоило многих трудов дать мне приличное, по ее мнению, образование. Кажется, ее книги (детские стишки) писались из-за денег: мне их она никогда не читала. Но у меня еще до школы был репетитор — учитель словесности и географии, а позже я занималась музыкой и живописью. Что касается нравственной стороны моего воспитания, то она сводилась, как ни жаль, главным образом к порке: в последний раз моя мать высекла меня, когда мне было уже 15 лет, кажется, за разбитую вазу, которую я рисовала, и, отложив розгу, сказала решительно: «Всё. Теперь пусть этим занимается твой муж. А я умываю руки». И в самом деле: на следующий год я была выдана замуж.
II
Мой муж был старше меня шестью годами и пользовался известностью в городе. Его фамилия — Р*** — была особенно хорошо известна в научных кругах благодаря заслугам его отца, профессора-экономиста. Сам же он только что окончил университет по юридическому отделению и выпустил в свет томик стихов, о чем, признаюсь, я узнала не без смущения. Стихи я прочла, но, как помню, мало что поняла в них. Впрочем, позже он не повторял своих пиитических попыток. Он, конечно, и не думал меня сечь. По когда после свадебного ужина мы ушли в спальню и он велел мне снять панталоны, я это истолковала на свой лад. Я подчинилась, думая о том, как это понимать и в чем я могла так скоро перед ним провиниться. Задрав подол, я легла покорно на живот, на самый край кровати. Я испытала настоящее облегчение, когда он стал меня ласкать, а не бить! Можно себе представить мою наивность. А ведь при этом я очень неплохо представляла себе, в чем состоит тайна супружества, и даже имела кое-какой свой опыт, о котором скажу ниже. Между тем мой супруг заключил из моей позы, что я куда смелей, чем он мог ожидать. Вдоволь меня обласкав и сдернув прочь всю остальную одежду, он поставил меня на колени и — легко можно понять дальнейшее, особенно мой восторг, когда я почувствовала наконец внутри себя его член. Конечно, я все стерпела не охнув. Немудрено: рядом с поркой мне что угодно представилось бы райским блаженством, а к тому же Р*** был очень мил и предупредителен, и я благодарна тем женщинам, у которых он своевременно мог получить необходимый урок-другой. Я, разумеется, вскоре поняла свою ошибку и напрасность страхов, а недели через две рассказала о них мужу. Я думала, он посмеется надо мной: он всегда был весел, ложась ко мне в постель, и часто забавлялся от души моими недоумениями. Однако вместо того он сильно побледнел и в ту ночь большей частью лишь целовал и обнимал меня, хотя я была готова на большее; он, впрочем, всегда был ласков со мной. Спустя год после моего замужества у моей матери открылась чахотка. Она, однако ж, не утратила ни былой живости, ни присутствия духа. Кажется далее, она продолжила свой давний роман с Ч***, писателем малоизвестным, но милым. О нем-то мне предстоит еще сказать несколько слов, чтобы сделать понятным дальнейшее.
III
Как легко понять, он был частым гостем нашего дома с тех пор, как я себя помню. Пожалуй, он даже имел претензию заменить мне отца. Это, однако, вышло у него дурно: мне едва исполнилось 8 лет, как он — верно, не сдержав себя, — однажды вечером овладел мною. Теперь мне известны его мучения, он чуть не наложил на себя руки тогда — удивительно: в том, что касается меня, его поступок остался совсем безвреден… Я далее мало что поняла, хотя помню смутное удовольствие и мое изумление, когда наслаждение перешло вдруг в боль. Потом он ни разу не вздумал повторить то, что сделал, стал избегать меня, чего я тоже не могла понять, и это была действительная потеря, в отличие от так называемой чести, которой он меня почти случайно лишил. К счастью, однако, это отчуждение было временным — должно быть из-за матери. Ей-то он ничего не сказал, а следственно, должен был являться хотя бы к ней. Это его ободрило. Я же была в восторге. Вместе с Ч*** ко мне вернулись опять коробочки с пастилой, похожей на разноцветные мелки, — он имел привычку мне их дарить, — а также и его истории, которые он не только писал, но и рассказывал мне вместо сказок. Тут бы, собственно, мой личный опыт и исчерпался, когда б не одно деревенское приключение, года три спустя, предпринятое, правда, уже по моей воле. Произошло это так. Лишь я подросла, мать взяла за правило отсылать меня летом к своей тетке в деревню. Причиной, я думаю, был ее эгоизм, то есть удовольствие отдохнуть от ребенка. Тетку она терпеть не могла, тем более та была очень скромной родней и уж никак не могла сделать честь фамилии. Она была почти сумасшедшей, так что еще вопрос, кто из нас двоих присматривал за кем. Я до сих пор изумляюсь, как она вела свое хозяйство. Не удивительно, что она не покусилась на мамину дачу, большой, хотя ветхий дом, стоявший рядом в саду. Впрочем, такие вопросы ее совсем не интересовали. Зато в чем она могла перещеголять всех, так это в своих лесных экспедициях. Меня она всегда брала с собой. Жизнь у нее была для меня раздольем. Я никогда не видела более доброго существа, чем она. Со мной к тому же она болтала без умолку, а кроме Ч***, никто не обращал на меня так много внимания. Она верила в заговоры, во всякую чертовщину, она вообще во все верила, а тот единственный раз, когда сама приехала в Киев, провела в церкви (почему-то католической): я тоже была там с нею. Она научила меня одному колдовству. «Если, сказала она, тебе кто-то нужен, сожги травку и кинь через Плечо». И дала при этом мешочек с какой-то высушенной травой. Я тогда училась уж в школе, и мы с подружками много раз проверяли действие этой силы. Действительно, случалось так, что загаданные нами знакомцы вскоре же появлялись. Мне, наконец, стало занятно, что выйдет, если сжечь траву там, где не может никто оказаться. Это я и сделала в деревне, ночью, разведя, как помню, целый костер. Итог получился занятный: тотчас на речке показалась лодка, а в ней мальчик, мне смутно знакомый. Кажется, он был мне родня; коль верить моей бабке, полдеревни мне было роднёй — что, впрочем, вполне вероятно. Звали его К***. В тот год мы часто виделись, а потом, в одну грустную ночь, я отдалась ему, о чем и теперь жалею.