Страница 48 из 53
Зима медленно шла к концу. Неожиданно солнечный, теплый день вдруг вновь перегородил по всему штату движение, опять колонны снегоочистителей поползли вдоль обочин, а живительный аромат весны пронизал потеплевший воздух ничуть не хуже, чем это делалось в мае в России. Я как раз выспался, и хотя выпил по обыкновению с утра у себя на кухне крепкий смоляной чай, однако ж зелени в глазах не видел и в этом смысле не отличался ничем от прочих моих сограждан, высыпавших на улицы обычно безлюдного городка. Я прогулял часа три, решив, что транспортный ступор — вполне достаточное оправдание моему отсутствию в издательстве; вкусно пообедал в соседнем мексиканском ресторане, чья кровля была смешно стилизована под сомбреро; погулял еще просто так, зашел к Люку, но не задержался там — у него был наплыв, и он вовсю хозяйничал, обслуживая болтливых покупателей, заполонивших всю лавку, — наконец, вернулся домой и занялся чтением «Смеха во тьме», англоязычного варианта «Камеры-обскуры»: я давно хотел вдумчиво прочесть его. Роман меня увлек, как всегда, замысловатостью слога и балансированием на грани выдумки, порой излишне рискованным, как я, кажется, уже где-то писал. Мне, помню, не раз приходило на ум, что было бы занятно его перевести на русский — коль скоро и так есть русский его аналог, даром что Альбинус (не тот ли опять альбинос?) был явно бледней своего двойника Кречмара. Я стал размышлять о хитросплетении смыслов, неизбежно долженствовавших возникнуть на стыке двух этих книг, рассмотрел (тоже умственным взором) парочку соответствующих мест, незаметно для себя задремал и проснулся уже в полной тьме: смеха в ней правда, не было. Но не было и еще кой-чего: сегодня исполнилось ровно три месяца, вдруг понял я, с тех пор, как Тоня звонила мне в последний раз. Собственно, я давно заметил эти пропуски и объяснял их себе всякий раз как-нибудь на свой лад. Время теперь было во вражде со мной: бессонные ночи все чаще оборачивались днями, которые лучше всего было просто забыть, я легко путался в календаре, и, в общем, Левонский имел все основания быть мной недовольным, если бы он этого хотел. Все было так. Но теперь я с удивлением поймал себя на том, что у меня вдруг сжалось и как-то не в ритм стукнуло сердце при мысли о Тоне. Вот это уже и впрямь было смешно: я был уверен, что с некоторых пор навсегда избавлен по ее поводу хотя бы уж от сердечных невзгод.
Кряхтя, я сполз с дивана, включил лампу и с минуту листал свой блокнот. Потом набрал номер. Автоответчик говорил ее голосом. Но прежде, чем он завершил свой текст, трубку подняли, и я услыхал голос ее мужа. От неожиданности я нажал на рычаг.
Весна кончилась, лето было необычно жарким. Тем легче, конечно, думал я, было объяснить отсутствие звонков — их все не было: каникулы, уик-энды, воды, теплынь, тем паче, что я сам, по настоянию своего врача, лечил испорченный сон именно таким способом.
Сердце больше не шалило, так что я вполне мог оставаться в том своем холодном онемении, которое легко избавляло меня от любых посторонних чувств. Так я пережил новую осень, довольно дождливую и скучную, которую всю посвятил — неизвестно зачем — уборке своего дома. С самого моего приезда в США я все собирался распаковать некоторые узлы (например, архив), но откладывал всякий раз на потом. Теперь же я не только систематизировал и расставил по «норвежским» полкам свою библиотеку, но и, съездив в «Staples», подобрал альбомы под старые и новые свои фотографии, из коих лишь пачку «ню» (мои любовницы a naturel) с трудно передаваемым чувством счастья отправил целиком в камин. Зато Ксюша, оказавшаяся невесть как среди них, но, в отличие от них, в обычном своем домашнем халатике, была мною не только пощажена, но даже вставлена в рамку, специально для того купленную в том же «Staples».
Все это отчасти развлекло меня. Теперь под шаровой лампой моего старинного секретера (подаренного мне когда-то очень удачно Джеем) лежали лишь рукописи, черновики да мои переводы — и никакой лишней бумаги. Некоторый сор (вроде карточки от зеленых) прибывал, правда, всякий раз, как с приливом, с почтой, но его я не ленился отправлять тотчас в ведро. Я лишь редко и очень поверхностно просматривал иногда газеты, так что, пожалуй, настоящим чудом нужно считать то, что в конце ноября (звонков все не было) я прочел мельком в воскресном приложении к «Вашингтон Пост» следующую короткую заметку (она, как говорится, бросилась мне в глаза): «Скончалась супруга известного русского дипломата Р., находящегося в отставке после переворота в России 1991 года. Последнее время была с мужем в неформальном разводе. Известна своими статьями по истории живописи и обзорами художественных выставок в Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско, Аризоне. Участвовала в подготовке радиопередач и телеконференций. Преподавала в университете Чикаго. Причина смерти: пневмония на фоне СПИДа». Подпись отсутствовала — как и немодная траурная кайма. И только минуту или две спустя я понял, и уронил газету, и упал на пол, и зарыдал, и закричал во весь голос в своем пустом одиноком доме, и повторял раз за разом, и снова кричал кому-то, кого никогда не мог вообразить, но кто все-таки слышал меня и знал, должен был слышать, где бы он ни был, чорт бы его побрал, как он слышал всегда все и все норовил испортить, и нарочно устраивал все набекрень, кричал ему, что теперь-то все и впрямь завершилось и устраивать больше нечего, что это уже не мои бредни, что это не сон и не зеленая муть, что это, наконец, правда, правда, правда, что Тони больше нет! Нет! Потом я охрип и умолк.
Утром я навестил юриста.
XLIV
Гроб матери стоял поперек двух коек (раздельных, номер люкс), и к ним нельзя было подойти, не споткнувшись об него. Но я вовсе и не собирался ложиться. Мне совсем не хотелось лежать. Мне хотелось только избавиться от трупного смрада, и все, кто входил в комнату, кривились и зажимали носы. Но чтобы это сделать, гроб нужно было закопать, однако, хотя в полу была могила, почему-то отсутствовала земля, так что могилу нечем было засыпать. В конце концов я махнул на все рукой, проснулся и, быстро одевшись, вышел на улицу. Еще только начинался вечер, но день был пасмурный, блёклый, весенний слепой день с мелким скучным дождем, так что нельзя было понять, где запад и где восток, и где заход солнца. Зеленоватые тени тянулись там-сям без всякого порядка между домов. Я свернул вверх от куста и вскоре был на автобусной остановке.
Зеленая вода хлюпала под ногами. По пути мне попадались всё больше коричневые — лишь одна мертвая мулатка прошла навстречу по другой стороне, не взглянув на меня. На ней был куль-дождевик. Пассажиры все были живые. Их, впрочем, набралось едва с треть салона, и хоть автобус долго еще кружил по пригородам, свободных мест не убавлялось. Наконец он выехал на turnpike. Сквозь дымчатые стекла был едва виден ландшафт. Я, впрочем, смотрел перед собой, почти не взглядывая в окно. На соседнем сиденье расположилась дородная и неопрятная негритянка весьма здорового, однако, черного цвета. Она успела, как и все, промокнуть на остановке, и теперь от нее сильно пахло смесью сырости и чего-то телесного, неприятного, но вдруг напомнившего мне одну нужную вещь. Это, впрочем, никак не касалось до моих дел в последние дни. Я просто никогда не знал прежде, как трудно совершать в этом мире некоторые важные процедуры. Теперь я чувствовал легкую дурноту, не оставлявшую меня все это время. Именно с нею я навещал накануне нотариуса, с нею писал то сумбурное письмо, которое отослал тотчас экспресс-почтой в Вашингтон, с нею я вышел нынче под дождь, закрыв на ключ дверь моего дома и машинально спрятав ключ в карман. Письмо было адресовано Степану Богданычу. «Обстоятельства изменились, — писал я ему, — к сожалению, не в мою пользу. Я ухожу — навсегда. Это неизбежно, и это не нужно обсуждать. Однако дело не в этом. Дело в том, что в России я сделал низость. Теперь у меня нет времени что-нибудь исправить, и я полагаюсь на Вас: я прошу Вас об этом. В Москве, по следующему адресу (я назвал адрес) живет некая Ксения Л. Ее нужно найти. Обязательно. Мой дом и все мои сбережения в США я оставляю ей. Все бумаги — у лойера (я опять назвал адрес). Ей сейчас, должно быть, 15 или 16 лет. Если бы я мог, я бы удочерил ее. Но мне объяснили, что это долго, почти невозможно. Потому я оставляю ей наследство с иммиграцией в США в качестве условия для вступления в права. Средств должно хватить, в крайнем случае обратитесь, пожалуйста, к моему приятелю Джею (я снова назвал адрес). Ей нужно помочь. Она ни слова не знает по-английски. Может быть, она нуждается в лечении. И наверняка — в поддержке. Молю Вас сделать все возможное для нее. Что до меня, то я бы хотел, чтобы она поступила в колледж, потом в университет, потом — на ее усмотрение. Вероисповедание — любое, все прочее тоже на ее вкус. Мне трудно сейчас что-нибудь объяснить. Тут, верно, резон из тех, что человек без рода подобен семени, кинутому в землю, но пропавшему даром в земле. Всходу нет — таков я. И поздно что-либо менять здесь. Вот почему я не могу выразить в полной мере, как я признателен Вам за все, в том числе и за то, что могу смело обратиться к Вам с такой несуразной просьбой. Передайте, пожалуйста, мой поклон Вашей очаровательной супруге. Пока я жив, я помню и буду помнить о Вас. Ваш..» Я расписался. И теперь был свободен. Меня тошнило, но я был свободен. Свобода была вокруг. Она дышала мне в лицо. И она пахла, как Тоня на сеновале. Или как Ксюша, залезшая в душ. Но не так, как эта мерзкая негритянка.