Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10



2) Что мир «кишит негодяями и негодяйками», это правда. Человеческая природа несовершенна, а потому странно было бы видеть на земле одних только праведников. Думать же, что на обязанности литературы лежит выкапывать из кучи негодяев «зерно», значит отрицать самое литературу. Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле. Ее назначение – правда безусловная и честная. Суживать ее функции такою специальностью, как добывание «зерен», также для нее смертельно, как если бы Вы заставили Левитана рисовать дерево, приказав ему не трогать грязной коры и пожелтевшей листвы. Я согласен, «зерно» – хорошая штука, но ведь литератор не кондитер, не косметик, не увеселитель; он человек обязанный, законтрактованный сознанием своего долга и совестью; взявшись за гуж, он не должен говорить, что не дюж, и, как ему ни жутко, он обязан бороть свою брезгливость, марать свое воображение грязью жизни… Он то же, что и всякий простой корреспондент. Что бы Вы сказали, если бы корреспондент из чувства брезгливости или из желания доставить удовольствие читателям описывал бы одних только честных городских голов, возвышенных барынь и добродетельных железнодорожников?

Для химиков на земле нет ничего нечистого. Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые.

3) Литераторы – сыны века своего, а потому, как и вся прочая публика, должны подчиняться внешним условиям общежития. Так, они должны быть безусловно приличны. Только это мы и имеем право требовать от реалистов. Впрочем, против исполнения и формы «Тины» Вы ничего не говорите… Стало быть, я был приличен.

4) Я, каюсь, редко беседую со своею совестью, когда пишу. Объясняется это привычкою и мелкостью работы. А посему, когда я излагаю то или другое мнение о литературе, себя в расчет я не беру.

5) Вы пишете: «Будь я редактором, я для Вашей же пользы вернула бы Вам этот фельетон». Отчего же не идти и далее? Отчего не взять на цугундер и самих редакторов, печатающих такие рассказы? Почему бы не объявить строгий выговор и Главному управлению по делам печати, не запрещающему безнравственных газет?

Плачевна была бы судьба литературы (большой и мелкой), если бы ее отдали на произвол личных взглядов. Это раз. Во-вторых, нет той полиции, которая считала бы себя компетентной в делах литературы. Я согласен, без обуздывания и палки нельзя, ибо и в литературу заползают шулера, но, как ни думайте, лучшей полиции не изобретете для литературы, как критика и собственная совесть авторов. Ведь с сотворения мира изобретают, но лучшего ничего не изобрели…

Вы вот желали бы, чтобы я потерпел убытку на 115 рублей и чтобы редактор учинил мне конфуз. Другие, в том числе и Ваш отец, в восторге от рассказа. Четвертые шлют Суворину ругательные письма, понося всячески и газету, и меня, и т. д. Кто же прав? Кто истинный судья?

6) Далее Вы пишете: «Предоставьте писать подобное разным нищим духом и обездоленным судьбою писакам, как-то: Окрейц, Pince-nez, Aloe…» Да простит Вам аллах, если Вы искренно писали эти строки! Снисходительно-презрительный тон по отношению к маленьким людям за то только, что они маленькие, не делает чести человеческому сердцу. В литературе маленькие чины так же необходимы, как и в армии, – так говорит голова, а сердце должно говорить еще больше…

Уф! Утомил я Вас своей тянучкой… Если б знал, что критика выйдет такой длинной, не стал бы писать… Простите, пожалуйста!

Мы приедем. Хотели ехать 5-го, но… помешал съезд врачей; засим помешал Татьянин день, а 17-го у нас вечер; «он» именинник!! Блистательный бал с жидовками, индейками и Яшеньками. После 17-го назначим день для поездки в Бабкино.

Вы читали мое «На пути»… Ну как Вам нравится моя храбрость? Пишу об «умном» и не боюсь. В Питере произвел трескучий фурор. Несколько ранее трактовал о «непротивлении злу» и тоже удивил публику. В новогодних нумерах все газеты поднесли мне комплимент, а в декабрьской книге «Русского богатства», где печатается Лев Толстой, есть статья Оболенского (два печатных листа) под заглавием «Чехов и Короленко». Малый восторгается мной и доказывает, что я больше художник, чем Короленко… Вероятно, он врет, но все-таки я начинаю чувствовать за собой одну заслугу: я единственный, не печатавший в толстых журналах, писавший газетную дрянь, завоевал внимание вислоухих критиков – такого примера еще не было… «Наблюдатель» выругал меня – и досталось же ему за это! В конце 86-го года я чувствовал себя костью, которую бросили собакам…

Пьеса Владимира Петровича печатается в «Театральной библиотеке» [10] , откуда будет разослана по всем большим городам.

Я написал пьесу на 4-х четвертушках [11] . Играться она будет 15–20 минут. Самая маленькая драма во всем мире. Играть в ней будет известный Давыдов, служащий теперь у Корша. Печатается она в «Сезоне», а посему всюду разойдется. Вообще маленькие вещи гораздо лучше писать, чем большие: претензий мало, а успех есть… что же еще нужно? Драму свою писал я 1 час и 5 минут. Начал другую, но не кончил, ибо некогда.

Алексею Сергеевичу напишу, когда он вернется из Волоколамска… Поклон всем нижайший. Вы, конечно, простите, что я пишу Вам такое длинное письмо. Рука разбежалась…



Поздравляю Сашу и Сергея с Новым годом.

Получает Сережа «Вокруг света»?

Преданный и уважающий

А. Чехов. 17 марта 1887 г., Москва

Многоуважаемая Мария Владимировна!

Надеюсь, что теперь Вы поверите мне и не станете обвинять во лжи: не приехал я в Бабкино, ибо ездил в Питер, куда был вызван телеграммой брата. Подробности Вам известны от сестры. То же самое, но только в миниатюре, не пустило меня в Бабкино и на масленой: заболела мать семейства, которую я не решился оставить без доктора. Впрочем, все это суета сует.

Как ни тосклива была моя последняя поездка в Петербург, но и на ней оправдалась поговорка, что нет худа без добра. Во 1-х) я имел случай беседовать с управляющим «Петербургской мастерской учебных пособий» о Вашем издании; ему Вы пошлете на комиссию с моим письмом. Кстати: когда начнет печататься Ваша книга? Чем раньше, тем лучше. Книги вообще идут не сразу, а измором, через час по столовой ложке, а потому, чем раньше издадите, тем скорее продадите. Во 2-х) я ограбил Суворина, взяв у него большущий аванс; в 3-х) Суворин издает мои нововременские рассказы отдельной книжкой. Все мои Верочки, Ведьмы, Агафьи и проч. едут завтра в Питер, а дня через 2–3–4 будут уже в наборе. Издание на весьма выгодных условиях. Успех, конечно, несомненный, ибо в Питере признают теперь только одного писателя – меня! Видите, я даже перед собой лицемерю.

Петербург произвел на меня впечатление города смерти. Въехал я в него с напуганным воображением, встретил на пути два гроба, а у братца застал тиф. От тифа поехал к Лейкину и узнал, что «только что» лейкинский швейцар на ходу умер от брюшного тифа. От Лейкина поехал к Голике: у этого старший сын болен крупом и дышит не горлом, а в трубочку; отец и мать плачут… Еду на выставку, так, как назло, попадаются все дамы в трауре.

Но все это пустяки. Вы послушайте, что дальше. Приезжаю я к Григоровичу. Старичина поцеловал меня в лоб, обнял, заплакал от умиления, и… от волнения у него приключился жесточайший припадок грудной жабы. Он невыносимо страдал, метался, стонал, а я 2 ½ часа сидел возле него, браня во все лопатки свою бессильную медицину. К счастию, приехал Бертенсон, и я мог бежать. Старик серьезно болен и, вероятно, скоро умрет. Для меня это незаменимая потеря. С собой я привез его письмо, которое он начал писать ко мне: описывает подробно свою болезнь и проч.

Каковы впечатления? Право, запить можно. Впрочем, говорят, для беллетристов все полезно.

Однако мое письмо отвратительно и скучно. Прекращаю бесчинство и остаюсь уважающим и искренно преданным

А. Чеховым. Василиса и Сережа, мое Вам почтение-с!1 апреля 1891 г., Рим