Страница 76 из 83
Федорова, которые даже пользовались некоторое время покровительством властей, не угадавших религиозной подкладки под романтическими воззрениями «био-космистов».
Учение Федорова — не утопия, но путь к утопии.
Но удивительны и прихотливы пути судьбы.
Оказалось, что в истории России было два литератора и утописта под именем Николай Федоров.
Хотя мы отдаем должное Федорову-философу, мне куда интереснее другой, малоизвестный Николай Федоров, которого никто не помнит из-за этого совпадения имен.
Это был, как говорят, петербургский журналист, который издал в 1906 году небольшую книжку под названием «Вечер в 2217 году». О Федорове-фантасте у нас узнали лишь в конце 80-х годов, когда началась публикация сборников российской дореволюционной и довоенной литературной утопии и антиутопии. Затем о нем забыли вновь.
А между тем именно Федоров написал первую советскую антиутопию — за десять лет до Октябрьской революции.
Я представляю себе литературный мир предреволюционных лет и двадцатых годов как относительно небольшое сообщество, где все были знакомы или наслышаны друг о друге. Читали изделия товарищеских рук… Попробуйте разубедить меня в том, что Булгаков в конце 1924 года не прочел дикий роман В. Гончарова «Психомашина», изданный «Молодой гвардией». Что ему не попались на глаза такие, скажем, строки: «Ведь они чуть было тогда не влопались из-за наивности Шарикова». Запомнил ли он фамилию героя романа или она отложилась в подсознании? Но как замечательно она легла в повесть «Собачье сердце», написанную той же зимой!..
Повесть Н. Федорова хорошо написана.
И написана она об утопическом XXIII веке.
Ах, как там чудесно!
Вечер на Невском, разноцветные огни в паутине алюминиевой сети, перекрывшей город… «Многие из стоявших на самодвижке подымали глаза вверх, и тогда листья пальм и магнолий, росших вдоль Невского, казались черными, как куски черного бархата в море умирающего блеска…
Шумя опустился над углом Литейного воздушник, и через две минуты вниз по лестницам и из подземных машин потекла пестрая толпа приезжих, наполняя вплотную самодвижки. Нижние части домов не были видны, и казалось, что под ними плыла густая и темная река и, как шум реки, звучали тысячи голосов, наполняя все пространство улицы, и подымаясь мягкими взмахами под самую крышу, и замирая там в темных извивах алюминиевой сети и тускнеющем блеске последних лучей зари…
Девушка, стоявшая на второй площадке самодвижки… не заметила, как пересекла Литейный, Троицкую, парк на Фонтанке, и не увидела, как кругом нее все повернули головы к свежему бюллетеню, загоревшемуся красными буквами над толпой, и заговорили об извержении в Гренландии, которое все разрасталось, несмотря на напряженную борьбу с ним».
Девушка по имени Аглая уходит от толпы, она уединяется в старом уголке у собора, она решает для себя важную проблему. Ей хочется иметь семью, ей хочется полюбить, она даже находит себе кумира — ученого Карпова, очень талантливого и красивого… Толкает ее к такому решению то, что она была в немилости у тысяцкой Краг, которая говорила, оглядывая стройную фигуру Аглаи: «Вы уклоняетесь от службы обществу». И добавляла: «Если у вас нет пока увлечений, вы должны, по крайней мере, записаться… Если вы берете у общества все, что вам нужно, то и вы должны дать ему все, что можете».
В конце концов Аглая заставила себя записаться к Карпову. Там уже ждали несколько десятков поклонниц его красоты и таланта. Избалованный вниманием девушек, Карпов записал рабочие номера визитерш, и девушки разошлись по домам ждать вызова.
Краг спросила Аглаю:
«— Все еще не записались?
— Записалась, записалась, оставьте меня в покое, умоляю вас».
И не только записалась, но и получила вызов на совокупление, и даже отдалась Карпову, отчего чувствовала себя униженной, лишенной права на настоящую любовь. Она поняла, что не желает быть членом такого организованного общества.
Из следующих глав читатель узнает об этой лжеутопии куда больше.
В разговоре друзей Аглаи мы слышим голос ее подруги Любы:
«— …Тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно сошло до решения вековых вопросов. Нет больше несчастных, обездоленных, забытых. Все имеют доступ к теплу, свету, все сыты, все могут учиться.
— И все рабы, — тихо бросил вошедший Павел.
— Неправда! — горячо подхватила Люба. — Рабов теперь нет. Мы все равны и свободны… Нет рабов, потому что нет господ.
— Есть один страшный господин.
— Кто?
— Толпа. Это ваше ужасное «большинство».
Оказывается, Аглая и Павел не разделяют бодрой позиции Любы и общества в целом.
В дальнейших спорах выясняется, что Павел выступает против того, чтобы родители фигурировали только как номера, а дети воспитывались обществом. Он против обязательной службы в Армии труда, где занятия распределяются по воле руководства.
Пафос повести — это восстание против большинства, «проклятого бессмысленного большинства, камня, давящего любое свободное движение».
Павел и Аглая отправляются в полет на воздушнике, и на Башне Павел признается в любви к Аглае. Аглая же отвечает, что она недостойна его любви, поскольку уже была «по записи» у Карпова.
Павел поражен… Аглая гонит его прочь.
Вот и вся история о любви и порядке, о долге, ставшем ярмом.
А вот последняя фраза. Сообщение в бюллетене: «На воздушной станции № 3 гражданка № 4372221 бросилась под воздушник и поднята без признаков жизни. Причины не известны».
В мире Федорова счастливые, сытые граждане существуют под номерами.
Правда, пока еще в личном общении имена сохраняются.
Замятин сделает следующий шаг.
Писатель Евгений Замятин родился в 1884 году в городке Лебедянь Тамбовской губернии. Внешне был обыкновенен — по немногим сохранившимся портретам не догадаешься, что это один из крупнейших писателей двадцатого века. Он спокоен, улыбчив, элегантен.
По возвращении из Великобритании в 1917 году за ним укрепилось прозвище «англичанин»: он не возражал, даже подчеркивал свою энглизированность. В этом был некий элемент игры. Писатель Ремизов восклицал по этому поводу: «Замятин из Лебедяни, тамбовский, чего русее, и стихия его слов отборно русская. А прозвище «англичанин». Как будто он сам поверил — а это тоже очень русское… А разойдется — смотрите, лебедянский молодец с пробором! И читал он свои рассказы под простака».
По специальности Замятин был кораблестроителем. Как показала дальнейшая его судьба — выдающимся. Хотя времени, чтобы стать таковым, у него было в обрез. В студенческие годы он стал большевиком, его арестовывали, выгоняли из университета, несколько месяцев он просидел в тюрьме, дважды отправлялся в ссылку. Так что революция для Замятина не была модным увлечением — к ней он относился серьезно.
Печататься Замятин начал поздно, когда ему уже было под тридцать. И сразу же обратил на себя внимание. Первыми повестями и рассказами заявляет о себе как бытописатель российской провинции, но вскоре пишет повесть «На куличках» о провинциальном гарнизоне. В ней он настолько смел, настолько беспощаден к косной российской военной машине и людям, которые ее олицетворяют, что журнал с повестью конфискуется цензурой, а Замятин вновь попадает под суд — за оскорбление в печати российской армии.
Во время войны Замятин вернулся к своей профессии и был отправлен в Англию. Там он участвовал в проектировании и строительстве ледоколов, в частности, знаменитого впоследствии ледокола «Красин» (в те дни он назывался «Святогор»). Замятин был автором аванпроекта и одним из создателей ледокола «Ленин» (бывший «Александр Невский»). Почти два года он провел в Лондоне, днем упорно работая на верфи, ночью — над книгой «Островитяне». Книга была об англичанах, сам писатель назвал ее сатирической. Книгу высоко оценил Горький.
Октябрьская революция была и его революцией.