Страница 33 из 54
Я всех, в том числе и себя, поставила на непременное отгребание снега. Пуды снега, тонны, целые горы снега пришлось нам отбросить с капустного бурта.
«Интересно, сколько за это полагается каждому из нас хлеба?» — подумала я, отправляясь к нарядчице.
Когда Надя прочла мой отчет, она вся покрылась пятнами.
— Ну, Мухина… За такой отчет тебе не то что карцер, тебе срок дадут. Снега было на сантиметр. Иду к Решетняку — на подпись понесу, — и она торжествующе удалилась.
«Неужели я слишком много снега написала?» — размышляла я.
Маруся Шатревич тревожно поглядывала на меня поверх своих папок.
Из кабинета начальника вернулась обескураженная Надя и, не глядя на меня, сказала с удивлением: «Подписал!»
— Сколько же хлеба получит моя бригада?
— А то ты не знаешь?
— Конечно нет, откуда?
— По… кило двести, — буркнула она, отворачиваясь.
— Я решила, что она насмехается, и ушла…
Шатревич потом сказала, что и она услышала это, но решила, что ей просто послышалось.
Настал четвертый день моего бригадирства. Первый, когда бригада получит выведенное мной количество хлеба.
В обеденный перерыв я взяла двухручную корзину, попросила у Маруси Брачковской чистую простынку, и мы с ней отправились в каптерку за хлебом для бригады.
Тот, кто будет читать эти строки, особенно молодежь, не поймет, что значила пайка хлеба в годы войны. Пайка хлеба, да еще в лагере. Только в осажденном Ленинграде было неизмеримо хуже с хлебом. Кормили нас плохо и мало, работали мы много и тяжело, недосыпали, переутомлялись.
Основой жизни была пайка хлеба. Большинство из нас съедали ее зараз в обед, когда получали…
Мне хотелось написать поэму о пайке хлеба, но я отгоняла от себя эту мысль. Вместо того я, атеистка, написала на своей фанерке утреннюю молитву. Она начиналась так: «Благослови меня, господи, на день наступающий. Пошли мне терпения и мужества. Умения стоять за человека, если он сам не в состоянии постоять за себя, и умения прощать людей, их недостатки, ведь и я не без них. Но одному человеку я никогда не прощу, ибо вся кровь, все страдания людские — это его вина. Сделай, господи, чтоб его публично осудили, чтоб народ понял это. Я хочу, чтоб его повесили всенародно на Красной площади. Будь он проклят…»
Так, едва Сталин врывался в мои мысли, молитва превращалась в проклятие. Терпения и кротости мне явно не хватало…
Заведующая каптеркой с удивлением взглянула на меня и, пробормотав что-то вроде «Ну, Мухина, ты даешь», стала выкладывать нам пайки на бригаду, все до одной по кило двести граммов.
Я тщательно укрыла хлеб чистой простынкой, и мы понесли корзину в барак. Еле донесли. Там ждали члены обреченной бригады, поникшие и какие-то смирившиеся.
— Валя, раздавай скорее наши полпайки, да обедать пойдем, — вздохнул кто-то из женщин, — животы подвело от голода.
— Сейчас, потерпите минуты три…
Я подождала, пока окончит раздавать хлеб Ираида Иосифовна в основном по четыреста — четыреста пятьдесят граммов, две пятисотки… Бригаде попалась тяжелая работа — огромные нормы. Но они все с интересом ждали, как обреченная бригада будет получать свои трехсотки.
Громко и четко я выкликала:
— Брачковская — кило двести.
— Зина Фрадкина — кило двести.
— Шура Федорова — кило двести.
— Томашевская — кило двести.
И так все тридцать человек. Ибо я тоже убирала горы снега — мне тоже было кило двести.
В бараке воцарилось зловещее молчание.
— Интересно, это каким образом? — вскричала Ираида Иосифовна. — Как это ты ухитрилась? — обратилась она ко мне.
— А наш бригадир не обязан вам отчитываться, — громко сказала Шура. — Начальник подписал — у него и спрашивайте.
— И спросим.
— Спросим, что за безобразие.
— Мы по-честному выводим, а она…
Скандал разразился вечером на разнарядке. Бригадиры высказывали свое возмущение поодиночке и разом, кричали возмущенно, совершенно справедливо. Ведь если говорить честно, мой отчет был сплошной липой.
Решетняк всех выслушал, потом стукнул кулаком по столу и цыкнул, чтоб они умолкли.
— Теперь послушайте, что я скажу, — начал Решетняк. — Учитесь у Мухиной выводить хлеб. Вы думаете, мне приятно видеть, как ежедневно по утрам отправляют в могилы трупы доходяг, умерших от недоедания…
Я с таким удовольствием смотрела, с каким аппетитом, с какой радостью едят свои пайки женщины из моей бригады, так за них радовалась, что даже на какой-то час забыла про собственный голод. Вспомнила, конечно, и побежала в кухню за обедом. Столовой на Волковском не было.
В тот же день случилось подлинное чудо — с Шурой Федоровой по кличке «Я сама».
Она принципиально мало и плохо работала. Когда бригадир или начальник пытались ее урезонить, она говорила с гордостью:
— Вы что, не знаете, кто я? Я потомственный вор в законе. Понятно? Мне не пристало вообще работать. Не понятно? Какие же бестолковые! У меня и родители воры, и деды, и прадеды. Мой прапрадед еще при Петре Великом был вором, пока Петр не увлек его строительством кораблей. Но когда Петр умер, он опять стал воровать. И даже залез во дворец к дуре императрице. Так мне рассказывал отец. Он был непревзойденный ворюга, и самого широкого профиля: и по кассам, и по квартирам, и так далее. А я ему с пяти лет помогала, так как могла пролезть в самую маленькую форточку… А когда мне хотели помочь, я говорила: «Я сама». Отсюда и кличка. Папаню кто-то прирезал. Не уголовка, нет, в уголовке такими делами не занимаются, а завистники из нашего брата. Мамаша начала с горя пить и скончалась от белой горячки — жаль ее…
Столь подробно о своей родословной Шура сообщала бригадиру либо начальнику при первом столкновении. В дальнейшем она прибегала к самому изысканному мату, от которого уши вяли.
Со мною дело было иначе.
Во-первых, я наизусть знала ее родословную, во-вторых, она сама (не забудьте кличку «Я сама») избрала меня бригадиром и порекомендовала Решетняку.
Первый же раз, когда перекур затянулся, Шура Федорова, к удивлению всех, прервала его:
— Вот что, бабы, не забывайте, Валя не такой человек, чтоб гнать нас ишачить, хоть бы до самой ночи сидели. Это не Ираида Иосифовна. Но учтите… она будет напрягать голову, соображая, как бы вывести нам побольше хлеба. А Решетняк долго терпеть не станет, если толку от нашей бригады ни хрена не будет, он пошлет Валю к чертям и найдет нам какую-нибудь стерву вроде Ираиды. А ну, марш, хватит болтовни!
Все послушно поднялись и принялись за работу.
Так Шура Федорова соблюдала мои бригадирские интересы. Как-то так само собой получилось, что Шура Федорова стала деятельной моей помощницей, и, когда мне приходилось отлучаться по делам бригады в контору, прачечную или куда-либо еще, я оставляла Шуру вместо себя.
Между тем кило двести хлеба, с аппетитом съедаемые, делали свое дело: все в бригаде поздоровели, похорошели и как-то незаметно для самих себя стали гораздо лучше работать.
Первым заметил это Решетняк и похвалил меня.
Было это на разнарядке, и остальные бригадиры насупились, так как увидели в этом укор себе.
Выводить хлеб они так и не научились.
Начиная с нового года мы работали на снегозадержании и порядком страдали — уставали и мерзли. Уж очень плохо были одеты. Стали часто простужаться, болеть. В конце концов Решетняк пожалел нас и поставил плести маты.
Плели их в клубе, в том самом зале, где когда-то при Меценате из Чека шла моя пьеса с таким успехом. В клубе было тепло. Угля нам не жалели, и печь была горячая, как огонь. Маты плели из соломы, веревки тоже свивались из соломы. У некоторых веревки получались тоньше и крепче. Я поставила их только вить веревки — дело пошло быстрее.
Никто об этом не говорил, но все в бригаде понимали, что ни на какой снег мне на этой работе не сослаться, а к большим пайкам хлеба уже привыкли, да и силенок прибавилось — работали мы не плохо.
Я тоже плела маты. Работа была сидячая, и, как только ее освоили, сразу стали просить меня что-либо рассказывать. Что я и стала делать.