Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 139



Савва Иванович тоже времени зря не терял, побывал у художников, договорился о занятиях в академии Джиджи.

— Не боги горшки обжигают. Хочу лепить, как Антокольский, — сказал он, смеясь, но Елизавета Григорьевна в его нарочитой веселости уловила детский холодок надежды, он не стал лукавить: — Лиза, мы можем полгода пожить среди прекрасного, среди великого. Но я так устроен: у меня все пролетит мимо глаз и ушей, если я не испытаю себя, не пощупаю это прекрасное, это великое руками, не примерю сию тогу. Пусть она не по мне, хоть тяжесть ее изведаю.

— Я рада за тебя, — только и сказала Елизавета Григорьевна.

— Ах, Лиза! Ведь так хочется жить умно, для души, для сердца. Шпалы и рельсы подождут. Старик Чижов ворчал на меня, но он сам изведал тягу к искусству. Благословил так задушевно, что отец перед глазами встал… Вот увидишь, Лиза, я когда-нибудь вылеплю бюст Ивана Федоровича. И ты его узнаешь.

Распорядок жизни завели строгий. Утром дети отправлялись с нянями, с гувернанткой, с Аниной в сад. Взрослые — осматривать памятники, художественные сокровища Ватикана.

После трех часов дня ехали за город. Елизавета Григорьевна записала в «Дневнике»: «Нигде так сильно не чувствуешь себя затерянным в пространстве и времени, хотя здесь собственная жизнь кажется такою маленькой, ничтожной, но все-таки частицей общей жизни — истории. Чувствуешь, что все пережитое на этой почве вложило в тебя свою частицу… Всюду торчат развалины разных эпох, под землею таятся сокровища духа, там долго таилась Идея, осветившая и осмыслившая всем нам жизнь».

Ездили смотреть катакомбы святого Калиста.

Кипарисы толпились сиротливо, тесно.

— Умели христиане выбрать место! — сказал Савва Иванович.

Елизавета Григорьевна подняла на мужа глаза, желая предупредить легкомысленную вольность. И замерла.

— Ты слышишь?

— Фоссоры землю скребут.

— Фоссоры? Кто это?

— Низшее сословие в римском обществе. Землекопы.

— Я слышу… пение.

Подошли к входу в катакомбы. Лестница круто вела вниз, во мрак.

По лестнице поднялся человек.

— Что здесь сегодня? — спросил Савва Иванович.

— Праздник. День святой Цицилии.

Спустились в крипту. У гробницы служили молебен католические священники, пел хор. Гробница была сплошь усыпана цветами.

Прошли по катакомбе. Сухо. Ниши захоронений, как соты. Желтая едкая пыль.

Савва Иванович потянул Елизавету Григорьевну на воздух.

— К свету! К свету! Я очень хорошо понимаю Юлиана Отступника. После жизни света, после колонн, устремленных в небо, Олимпа, Пегаса — подземелья, жизнь, подобная смерти, поклонение трупам… Для античного человека — христианство отвратительно.

— Но ему не было отвратительно рабство, — возразила Елизавета Григорьевна.

— Христиане — все рабы! Добровольные!

— Рабы Господа Бога.

— Посмотри, — показал Савва Иванович на вышедших из катакомбы монахов-францисканцев. — Вместо одежды — мешок, лица пасмурные, выражения постные. Но морда-то, морда! Мясцо жрут, вином запивают. Тишком, тайком. И представь античный храм. Знатные девственницы в белоснежных туниках, с золотыми канефорами на головах, поднимаются чредой по мраморным ступеням.

— Что это — канефоры?

— Корзины с утварью для жертвоприношения.

— В христианстве, Савва, по-моему, больше света, больше чувства… Античные моления — театр.

— А наши? Священнические одежды — не театр? Каждения, возгласы, хоры, таинства.

— Савва, ты же искренний христианин.

— Я за справедливость. Пасхальные службы великолепны, Рождественские трогательны… Но ведь мы не знаем, какие обряды совершались в античных храмах… И вообще, Елизавета Григорьевна, нам надо спешить в город. Я пригласил на обед Иванова. Зовут Михаил Михайлович, хороший музыкант. Пишет реквием. Друг Антокольского.

Иванов был совсем еще юноша, нескладный, длинный, рыжий. Лицо некрасивое. Он знал это и стеснялся своей некрасивости.

— Каждый день смотрим на эти три колонны храма Кастора и Поллукса, на триумфальную арку Септимия Севера, — сказал Савва Иванович, подводя гостя к окну.

Обед был устроен из морской живности и спаржи, Иванов ел рассеянно, не замечая изысканности блюд, просвещал новых знакомых, где им и что смотреть.



Отвечая на вопрос Елизаветы Григорьевны о древнейших христианских памятниках, сыпал названиями:

— Санта Мария-ин-Космедин — третий век, правда, эту базилику перестроили в 712 году. Папа Адриан I перестраивал. Санта Мария-ин-Транстевере — пятый век, с мозаикой 1148 года. Пятого века Санта Прасседе, Санта Мартино-ин-Монти. Ну а первой римской церковью, заложенной апостолом Петром, считается Санта Пуденциана. В базилике Евдоксиана вы, разумеется, были. Там «Моисей» Микеланджело, «цепи Петра». Эта базилика была заложена в 442 году императрицей Евдокией…

— Вы — ходячая энциклопедия! — сказала Елизавета Григорьевна.

— Меня так и зовут, — улыбнулся Михаил Михайлович. — Свойство памяти такое. Что прочитаю, то и запомню.

— Мы сейчас вас проверим. — Савва Иванович потер руки. — Аксакова «Семейную хронику» читали?

— Читал.

— Какой обед подавали Степану… — Савва Иванович сделал страшные глаза. — Лиза, как отчество-то?

— Михайлович, — сказал Иванов.

— Ну, конечно, Михайлович! Так что же кушал Степан Михайлович на обед? Я перед отъездом перечитывал книгу и помню.

— Ботвинью со льдом, с прозрачным балыком, желтой, как воск, соленой осетриной и с чищеными раками… Все это запивалось домашней брагой и квасом, также со льдом.

— Ну и ну! — изумился Савва Иванович. — Вот бы таких помощников иметь в Москве, в железнодорожном нашем деле.

Обед прошел так интересно, что некрасивость лица Михаила Михайловича стала совершенно незаметной.

— Недели через две приезжает Антокольский, — сообщил он, прощаясь. — Я так тревожусь.

— Отчего же?! — удивилась Елизавета Григорьевна.

— Мы были очень дружны. А теперь он жену привезет, видимо, встречи будут редкими.

— Поклеп на семьянина! — возмутился Савва Иванович. — Да ведь Марк Матвеевич, сколько я его знаю, на улитку не похож.

— Как бы я желал, чтобы Марк не переменился, — в голосе Иванова звенели слезы, и он торопливо ушел.

— Господи! Сентиментальная верста! — удивился Савва Иванович. — Милое, нежное страшилище.

Опережая Антокольского, приехали брат Елизаветы Григорьевны Александр, Виктор Николаевич Мамонтов, Масляников. Погостили четыре дня, отбыли в Неаполь, воротились, забрали Веру Владимировну и укатили в Россию.

В тот же день Иванов принес записку от Праховых. Адриан Викторович и Эмилия Львовна приглашали быть у них сегодня вечером.

Елизавета Григорьевна испугалась:

— Господи, профессорский дом!

— Лиза, ты вулкана, по-моему, так не боялась, — смеялся Савва Иванович.

— Прахов — историк. Пойдут ученые разговоры. Как это ужасно, не сметь слова вымолвить, чтобы не сесть в лужу.

— Но зачем изображать себя знающим?

Праховы жили в Пинкиано.

У портона Савва Иванович три раза громыхнул железным кольцом, число ударов соответствовало этажу. Сверху раздался женский голос:

— Слышу, слышу!

Дверь отворилась сама собой, и они вступили в совершенно темный коридор, шли со спичками. Маленькая круглая женщина с глазами веселой заговорщицы встретила их на пороге квартиры.

— Пришли, пришли! — закричала она в комнаты.

— А вы скорее, все заждались вас!

Гостиная была занята длинным столом и густо сидящими молодыми людьми. Все стали двигать стульями, чтоб как-то разместить пришедших.

— Оставайтесь все на местах! — властно распорядилась маленькая женщина. — Дон Базилио, утрамбовывайся. Лаура, тихо! Буду знакомить… Как вы догадались, это чета Мамонтовых. Саввочка, вот он, а это, я полагаю, Лизенька. А теперь, Саввочка и Лизенька, запоминайте. Это — генеральша.

— Екатерина Алексеевна Мордвинова, — назвалась красивая полная дама.