Страница 2 из 16
Ирина, как увидела, что братец от нее бежать готов, на колени перед ним пала:
– Смилуйся, государь!
– Но что же я могу поделать? – прошептал Алексей Михайлович. – Молод я! Никто меня слушать не станет. Помолись, Ирина! Помолись! И я с тобой помолюсь.
Он опустился на колени рядом с сестрой и заплакал.
В те дни вся женская половина Большого дворца ревмя ревела, а Евдокия Лукьяновна слегла.
Тринадцатого августа Вальдемара отпустили. Принимал его царь в Золотой палате, одарил соболями, золотом, дал ему для бережения, до границы, – не дай бог назад поворотит – полторы тысячи детей боярских под командой боярина Василия Петровича Шереметева. Тут бы и дух перевести, но восемнадцатого августа, не осилив горьких дум о судьбе дочерей: об Ирине, Анне, Татьяне, царица Евдокия Лукьяновна преставилась.
Осиротел шестнадцатилетний самодержец, припал к Борису Ивановичу Морозову. Один он остался у него своим. А Борису Ивановичу в няньках сидеть времени нет. У государства норов неверный, отпустишь вожжи на день – год будешь плакаться; в сторону умчит, а то и всю повозку расшибет вдребезги.
Молодой царь в молитве усердствовал, и нашел ему Борис Иванович для бесед умилительных чистой души своего человека, протопопа Благовещенской церкви Стефана Вонифатьевича. И стал протопоп вскоре духовником царя.
Сквозь родниковый хлад синего дня родниковыми пузырьками пробивалась ласка солнца. Трава вдоль дороги была зелена, только блеск с нее сошел, веселый весенний блеск, а по деревам и вовсе, прихватив где вершину, где ветку или только листок, взыгрывала осень.
Дорога петляла лесом, с бугорка в низину, с низины на бугорок. И шли по этой дороге слепцы. Двенадцать слепцов с поводырем-мальчиком.
– Грибами-то как пахнет, – сказал старец Харитон, рука которого лежала на плече мальчика. – Слышь, Саввушка, как грибами-то пахнет?
– Да как же им не пахнуть! Вон оне. Рядком и кругами по краю леса.
– Ты небось нас бросил и побежал бы за грибами-то?
– Я бы и бросил, да куда они, грибы, теперь? Если бы дома…
– Глупый ты, Саввушка. – Харитон в величайшем удивлении задрал бороденку. – Ведь коли тебе говорят, побежал бы ты за грибами, бросил бы слепеньких, значит, пытают верность твою, твой умишко… А ты – побежал бы!
– Дак я и побежал бы, коли бы дома, а коли матушка продала меня вам за два рубля без копейки…
– Не было у нас тогда копейки! – осердился Харитон. – Эко ведь – продала! Мы божеское дело содеяли. Братишек-сестричек твоих выкармливать-то надо. Один рот долой – все облегчение. И нас возьми – куда мы без очей, без твоих ясных очей?
– Стой! – крикнул птичьим резким голосом двенадцатый слепец. – Слышу, скачут.
Остановились.
– Скачут, – согласился старец Харитон. – На шестерке лошадей скачут. Веди, Саввушка, на пригористое открытое место, чтоб с дороги нас видать было, а плетью чтоб достать не смогли.
Сели на остывающую осеннюю землю, на подсохший колючий мох. Промчался в клубах пыли большой боярин. На шестерке лошадей. За боярином, поотстав на полверсты, проскакала сотня рейтар, рыская по обочинам дороги.
– Сидеть! – крикнули слепцам.
За рейтарами в тарахтящих телегах прокатили, растрясая жирок, московские стрельцы. Телег было десять.
– Эй! – Стрельцы показали слепой братии бердыши. – Эй!
– Царь к Троице едет! – сказал Харитон. – Петушок наш молоденький!
Но царь все не ехал, и Саввушка заерзал было, завертелся, но тут на дороге появились люди.
– Пешие! – сказал Саввушка.
– Кто первым идет? – спросил Харитон.
– Парень!
– Хе! – закрутил высоко поднятой бородой, заулыбался солнышку Харитон. – Гляди на того парня шибче, да поклонись ему, как проходить будет, ниже.
– Неужто парень-то сам батюшка-царь? – на весь лес, ясно, звонко, удивился Саввушка.
– Ш-ш-ш! – слепец Харитон ущипнул мальчика пониже шеи, с вывертом, со злобой, как гусак. И заорать не дал: ладонью крик придушил. Сквозь слезы плохо видать, а царь – вот он. Ходко идет, размашисто. За ним, чуть поотстав, рынды, монахи, всякая служка.
Увидал царь слепцов, остановился. На обочину шагнул.
– Ты чего, поводырь, плачешь?
– От счастья тебя зреть, государь-батюшка! – проворно воскликнул слепец Харитон. – За всю нашу братию глядит отрок. За всех и плачет!
Алексей Михайлович, краснощекий от ходьбы, от бодрого воздуха, от молодости, повел рукой, и ему тотчас вложили в руку кошель с деньгами.
– Помолитесь, старцы, за упокой души моей матушки, а вашей царицы, за Евдокию. Молитва увечных да скорбящих скорее до господа дойдет, ибо Господь всегда с вами!
Щедрой рукой насыпал серебряных чешуек – денежек – в шапку старца Харитона.
– А это тебе, отрок. За слезы твои, – и дал Саввушке ефимок. Пошел было, но обернулся: – Как зовут, поводырь?
Савве бы на колени пасть, а он, наоборот, вскочил.
– Саввой!
– Береги, Савва, мое подаяние, а коли кто отнять посмеет, приходи ко мне – Господь даст, найдем на отымальщика управу.
– Ладно! – закивал головой Саввушка.
Старец Харитон прошипел что-то, но в следующий миг взвился ангельским голосом: «Господи, помилуй!»
– Господи, помилуй! – запели слепцы, разойдясь на голоса.
Царь, удивленный красотою неслыханного пения – привык к унисону, – опять остановился.
– Где так петь учились?
– В Малороссии.
– Если к Троице идете, сыщите меня. Послушать вас хочу.
Царь пошел своей дорогой, а слепцы, поднявшись с земли, пели ему вослед. Лес перекатывал дивное эхо. Царь на ходу руками утирал хлынувшие слезы – легкие, обильные, вымывающие из души камень горя.
Как помер царь Михаил, дня не было, чтоб дом боярина Бориса Ивановича Морозова – без гостей.
Приезжали помянуть царя и царицу, привозили хозяину дома подношения: серебряные кубки, братины, шубы – собольи, рысьи, беличьи; сабли и ружья с чеканкой, в каменьях дорогих, расшитые жемчугом пелены, кресты и зеркала. Гостя за дверь не выставишь. От скорби немочный – пошатывало, – Борис Иванович принимал всех, и подарки тоже принимал.
Наконец-то пробились к нему и родственники, Леонтий Стефанович Плещеев и Петр Тихонович Траханиотов. Петр Тихонович приходился Борису Ивановичу шурином, а Леонтий Стефанович был шурином Петра Тихоновича.
– По бедности нашей двумя дворами один подарок едва осилили, – пожаловался Петр Тихонович, поднося с поклоном Борису Ивановичу Святое Евангелие в золотом окладе с изумрудами.
Глаза Бориса Ивановича сверкнули ответной лаской. Такой оклад двух деревенек стоит. Ничего не сказал, подарок принял, поставил под образа, положил гостям руки свои маленькие, мягонькие на плечи, усадил за стол и перестал быть болящим.
– Поговорим, ребятки. Есть о чем поговорить.
Хлопнул в ладоши, велел подавать пироги. Сел в красном углу, локти на стол, подпер голову ладонями и как бы ухо выставил. Гости поняли: говорить будут они. И заговорили.
– О великомудрый отец наш, Борис Иванович, на тебя все наши упования! К тебе идем, как идут на свет ночные мотыльки! – так запел Леонтий Плещеев. Морозов не расцвел, но и не поморщился, слушал, чуть набычив круглую большую голову, бритую, в бархатной ермолке. – Отец наш, Борис Иванович, ты можешь нас выгнать из дому, но мы пришли сказать тебе правду истинную. Не только мы, вконец обнищавшие московские дворяне, – вся святая Русь глядит на тебя с надеждой и ждет от тебя деяний великих и крутых. Коли ты велишь нас всех кнутами перестегать, перетерпим. Лишь бы Россия была спасена от грабежа, самоуправства и глупости.
В лице Морозова никакой перемены, но ведь слушает.
– О господин наш, отец и учитель, – подхватил песню Петр Тихонович. – Может, мы по незнатности своей, по дикости, вдали от царского престола, мыслим дурно и ничтожно – тогда прости, просвети и наставь на путь! Но ведь, отец наш, попустительством сильных властей гибнут города, земля приходит в запустение. Нищие порождают нищих, но в наши дни уже и дворяне плодят не дворян, а опять же нищих.