Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 16



Гамаюн, как бы раздумавшись о некой загадке, сидел на рукавице Петра Семеновича, белый, благороднейшей стати, черные глаза его были горячее, чем у сородичей. Глаза сияли, но не по-звериному и не по-человечески, в них был нездешний ум, да и кто знает, с какого неба опустилась на землю эта птица. Одно о ней ведомо: из Сибири. А Сибирь – тайна и тайна. Необузданный, уму не подвластный простор дремучих лесов, океан туманов, вечной ночи, вечной зимы.

Петр Семенович пустил кречета.

– Этому не надо дичи спугивать. Этот сам найдет! – приговаривал сокольничий начальник, трогая лошадь.

Гамаюн широкими кругами плыл и вдаль и ввысь. Он замер вдруг, паря на небольшой еще высоте, словно позволял людишкам полюбоваться собой. И опять принялся закручивать незримую пружину.

– Летит, а за ним как бы след! – подивился Алексей Михайлович. – Верно, Петр Семенович?

– Такая уж птица! – согласился Хомяков.

Гамаюн сделал ставку в порядочном верху, но остался недоволен высотой и стал забирать еще и еще.

– Не вижу! – воскликнул государь. – Матюшкин, Федька! Ты видишь? Князь Юрий?

– Уж не улететь ли вздумал? – испугался Матюшкин.

– Петр Семеныч, ты-то как?

– Я-то? Вижу еще! Только и мне теперь не понять, то ли все поднимается, то ли ставку сделал.

– Падает! – закричал государь. – Падает!

Охотники шарили глазами по небу, выискивая птицу, которую выбрал Гамаюн.

– Коршак! Вон коршак! – кричал государь. – В великом верху! Петр Семеныч, миленький…

– Вижу, государь!

Гамаюн бил коршака жестоко, но не до смерти. Он наносил рану, взлетал, делал ставку и падал. Несчастный хищник стал добычей другого хищника. Трепеща в предсмертной агонии, коршак падал, с каждым мгновением набирая скорость. А Гамаюн шел опять вверх. Замер, и словно клинком полоснуло по небу. Кинулся в последний раз и вырвал жертву в двух саженях от земли.

– Слава! Слава! – Государь кинул с головы шапку, помчался к птице.

Матюшкин, князь Юрий и сокольники – за ним, а Петр Семенович – за царевой шапкой.

Старого челига тоже пускали. Челиг кречатый – самец кречета, самцы не столь прекрасны видом, и охотники они похуже. Но старый челиг не подвел. Добыл государю две совки. На одну совку ставок у челига было пятнадцать, расшиб в таком великом верху, что – где упала – не сыскали, а на вторую совку было двадцать. Вырвал ее старый челиг у самой земли.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Братьев-пирожников свалила горячка. Тот, что был тугой на ухо, сгорал безропотно. Очнется, разлепит губы, глазами Саввушку ищет, а тот уже воды несет. С младшим братом беда. Мечется, бредит, а то с постели соскочит и пускает по избе что только под руку попадет.

Саввушке страшно, а куда деваться? Мыслимо ли оставить одних не помнящих себя горемык. Соседи, торгаши мелкие, отшатнулись. Ни один проведать болящих смелости не набрался.

Да и как их осудить, соседей. Языки урезают врагам самого государя, предерзостным врагам. А ведь у каждого язык один, второй не вырастет.

Перемена царя – все равно что ледостав. Станет река, утихомирится – тогда и кажи нос из берложки-то! А пока крутит да вертит – сиди. На маленьком человеке невесть за что могут отыграться.

Голодать Саввушка не голодал. В амбаре у братьев и мука была, и репа, и пшено. Куры неслись. В курятнике и отсиживался, когда меньшой в беспамятстве избу громил.

Саввушка хоть и боялся буйного брата, а жалел не меньше. Тряпицы мокрые на головы обоим клал, за обоих перед образами молился. Отобьет за одного брата, тугоухого, сто поклонов, потом и за буйного – сотню же.

Смилостивился Господь, отвел болезнь, а Саввушке новое испытание. Он в курятнике каждый день, а на дню-то раза по три, а то в по четыре и по пять сидя, привык к курам. Сколько слез пролил перед рябыми да хохлатыми. Они ему в ответ: «Ко-ко-ко! Куррр». На душе-то и полегчает.

И вот хоть в голос плачь, а утешителям – головы долой. Человеку после болезни еды нужно немного, но чтоб в еде крепость была, без куриного варева не обойтись.

Братья на Саввушку глядят, как он по дому хлопочет, радуются. Мимо идет – притянут, посадят возле себя на кровать, по голове гладят. Ручку его к сердцу своему прикладывают.

Тут еще вспомнилось Саввушке верное средство от лихорадки. Стал он паутину по углам собирать, толочь и поить братьев. Болезнь-то и совсем прошла: то ли от лечения, то ли время ей было, красноглазой, убираться.

Тугой на ухо вставать начал, по дому Саввушке помогать. А другой брат и посильнее, и болезнь одолел раньше, но ни к чему рук не прикладывал. Или в потолок, лежа, глядит, или сядет возле окошка, палец в слюне мочит и трет слюну. Сидел он так однажды… да как застонет, как заскрипит зубами, словно ворота на ржавых петлях распахнул.

Тут-то Саввушка и сообразил наконец: не знает он, как братьев зовут. И стыдно, и горько – не знает. Спросить не у кого. Стоит Саввушке на улицу выйти, улица и пустеет.

А тут новая беда.

Однажды младший брат сидел-сидел у окошка да и вскочил, глаза круглые, кинулся за печь, топор нашарил и на улицу бежать. Тугой на ухо во дворе за подол рубахи успел его ухватить. Затащил в избу, а буян мычит, рвется:

– Гы-ы-ы! Гу-у-у!



Задрожал весь, перекорежился, топор взамах на брата. Метнулся Саввушка, как бельчонок, – на топорище повис.

…Плакали братья. Саввушку целовали. А потом достали из сундуков обновы, вырядились и один свой кафтан обкорнали, подарили мальчику.

В церковь пошли. Вечерню отстояли.

На братьев поглядывают, но украдкой. Возле братьев – простор. Прихожане от них – как мыши от кошки, лишь бы рядом не оказаться. И шепоток: «Плещеев, человек боярина Морозова, языки резал».

Молились братья смиренно, на коленях.

А выходить из церкви стали, увидел младший брат с паперти дворянчика-щеголя. Гарцевал на коне мимо церкви молодицам напоказ.

– Гы-ы-ы!

Людей вокруг себя меньшой хватает, на дворянина пальцем тычет, как бы науськивает. Все шарахаются. Кинулся было следом за щеголем, но старший брат удержал-таки.

Дома лампаду зажгли. Повечеряли. Тихо, славно.

И тут пришло старшему на ум тесто для пирожков ставить.

Младший брат отвернулся. Лег в потолок глядеть. А наглядевшись, вскочил, схватил бадью с тестом и выкинул за дверь.

– Гы-ы-ш-ш! – зашипел, как гусак, тугой на ухо да и вдарил ладонью брата по плечу.

Младший так и сел. Да тотчас вскочил, за рогач и рогачом печь крушить.

Сцепились братья, рухнули на пол, катаются, давят друг друга, душат.

Закричал Саввушка, кинулся из дому. А ведь осень, грязь, темень.

Прислонился к забору и заскулил: ни зги! Куда бежать? Кто поможет?

Вдруг зачавкала грязюка.

– Эй, кто сопли распустил? – человек взял Саввушку за шиворот и поднял, чтоб самому не нагибаться. – Стряслось, что ли, чего?

– Убивают они друг дружку. Богом тебя молю, спаси!

Человек поставил мальчишку на землю, подумал.

– Переночевать место есть?

– На всю дюжину места хватит!

– Пошли.

Лампадка раскачивалась. Стол и лавки завалились. Два медведя на четвереньках пыхтели, упираясь друг в друга башками.

– Да в темноте и смазать как следует невозможно! – захохотал человек. – А ну-ка, божия душа, где ты? Запали, огонь, чтоб мимо рожи кулаки не летали.

Саввушка метнулся к печурке, зажег лучину.

Братья отползли друг от друга.

Свет лучины выхватывал разбитые в кровь лица.

– Спьянели, что ли? – спросил человек, поднимая лавку и стол.

– Не пили, – сказал Саввушка. – Из церкви пришли и разодрались.

– Не поделили-то чего?

Саввушка разглядел: на человеке иноземный, в позументах, мундир, сапоги высокие, с раструбами, на руках перчатки, на боку шпага. Шляпу человек кинул на стол.

– Берегись! – крикнул вдруг Саввушка.

Невзлюбивший дворянчиков меньшой брат, не спуская глаз с незнакомца, тянулся к ножу. Нож, видно, упал со стола. Как только в драке не подхватили!