Страница 32 из 41
Танька смотрит на меня.
— Наш Жако все знал, — говорю я. — Он не хотел оставаться один. И поэтому заранее умер.
— Шикарно, — отвечает Танька.
Здесь такие узкие дороги. Такие узкие, что каждая мелкая машинка, вылетающая из-за поворота, поначалу кажется летящей по встречке. Главное — не смотреть на солнце. Запросто можно ослепнуть.
Справа — длинный каменный забор, поросший плющом. Слева — обрыв до самого синего моря.
Серенький прокатный «сеат» подскакивает на выбоинах, как козленок. Козы — белые, мохнатые — здесь пасутся на пустырях, вроде как ничьи. Местные жители отдыхают в тенистых двориках, в ступенчатых домишках, что лепятся по горным склонам. У них — сиеста.
Ехать нужно километров сорок, сказали нам в «ависе». Навигатор тормозит. Я ничего не понимаю в этой идиотской испанской карте. Я никогда не был на Коста Брава.
Из-за поворота выкатывается «Мерседес»-кабриолет. За рулем — охреневшая блондинка. Ее сносит к обочине, она кое-как выправляется. Запоздало сигналит.
Ах, вот оно что. Просто это мы едем по осевой. Водитель зазевался. Ну, извините.
— Может, я поведу? — сердито спрашивает Таня.
Вот старинный забор уползает в сторону и незаметно заканчивается. Теперь вдоль дороги тянутся виллы, огороженные с рублевским пафосом; тут живут наши, тут лучше не тормозить, об этом меня тоже предупреждали. Через пять километров нужно будет свернуть, взобраться на гору и проехать еще столько же, если у бедного «сеата» не перегреется моторчик.
Там — госпиталь.
Нам довольно долго приходится объяснять, кто мы. Спасибо доктору Литваку: когда-то он помог мне получить удостоверение международного образца. Испанцы недоверчивы, но корректны. Мы общаемся на сомнительном английском, они между собой — тоже (из вежливости). Может быть, поэтому я чувствую себя героем медицинского телесериала. Доктор Хаус меня всегда смешил. А вот Таньке нравился.
Наконец формальности улажены. Нам можно пройти в блок.
Мы — в голубых халатах. С бейджиками, чтобы встречные не пугались. Вот странно: моя фамилия что-то означает для этих испанцев. Что-то занятное. Они улыбаются нам, а вот мне совсем не смешно. В лифте я чувствую приступ клаустрофобии.
Стеклянные двери раскрываются перед нами. Здесь ослепительно чисто. Краем глаза я разглядываю фотографии на стенах — это зверюшки и цветочки. Сквозь жалюзи солнце пробивает коридор насквозь. Моя тревога становится невыносимой.
— You can talk to her, but she's really tired, — предупреждает доктор-испанец. — When I speak, she doesn't reply.
— Я войду первой, — говорит Таня. Доктор соглашается. Он — молодой, смуглый, жизнерадостный.
Долгих две или три секунды Маринка глядит на нас недоверчиво. Потом кидается на грудь Тане, и она гладит ее по стриженой челке. У нее такой красивый загар, замечаю я. Даже волосы выгорели. И еще у нее светлый пушок на руках, такой трогательный. Вот только обширный кровоподтек синеет на предплечье. Она обнимает Таньку за шею и заливается слезами.
— Incredible, — шепчет мне испанец. — It's like a catharsis, isn't it?
— Может, вы оставите нас вдвоем? — спрашивает Таня.
Мы повинуемся. Маринка что-то говорит сквозь слезы, но я не могу понять, что.
— Если вам интересно, — тихо говорит доктор, когда мы выходим за дверь. — Девушка не беременна.
Я смотрю на него, прищурившись.
— Это первое, о чем спросила полиция, — говорит испанец виновато.
Мы оставили Маринку в слезах. Обещали навестить ее завтра.
— Я вас очень люблю, — сказала тогда Маринка. — Вы даже не представляете…
Серый «сеат» на первой передаче ползет вниз. Я не привык так ездить. За нами какая-то сволочь гневно мигает фарами. Я не оглядываюсь.
Я гляжу на дорогу, щурясь от солнца. Море сияет так, что больно смотреть.
Пока Таня с Мариной секретничали, закрывшись в палате, коллега-доктор тоже рассказал мне немало интересного. Оказывается, русский бизнесмен Хорхе (так у них зовется Жорик) звонил к ним в клинику. И даже приезжал. Но его не пускали: по предписанию полиции, он находился под домашним арестом.
И раскатывал в это время по всему побережью на своем несуразном белом «рэйнджровере».
Точно такой же догоняет нас сейчас.
Дорога сворачивает со склона, и ехать становится легче. Справа выстраиваются заборы, сложенные из выжженного солнцем известняка. Из-за заборов тянут ветки громадные вечнозеленые кедры, или как там они зовутся, — разлапистые и неподвижные в душном безветрии.
Справа — забор, слева — обрыв. Тяжелый внедорожник висит на хвосте.
— Х-хорхе, — шепчу я, почему-то оскалив зубы. — Выбрал, сука, место.
Словно услышав, «рэйнджровер» накатывается на нас сзади. Врубает сигнал — тугой и злой, как гудок тепловоза.
— Что будем делать? — спрашивает Таня.
Я гляжу в зеркало. За рулем он один. Я вижу, как блестит золотая цепочка на его шее. Или мерещится?
— Будем с ним беседовать, — отвечаю я.
И жму на тормоз.
С утробным ревом «рэйнджровер» обходит нас слева и прижимается к обочине.
Хлопают дверцы. Он — большой и жирный, как и раньше. В бейсболке, в шортах и в белой футболке с надписью:
PUT IN
danger
Одним словом, это прежний ублюдок Жорик. Только что-то новое появилось в его глазах. Я способен распознавать самые тонкие оттенки безумия, но этот мне еще не знаком.
— Привет, Пандорин. — Он кривит свои толстые губы в улыбке. — Примчался, значит? Как «скорая помощь», с мигалками?
— Убери машину, — говорю я. — Нам некогда.
— Ну, раз такой деловой, тогда отойдем?
Вдалеке раскинулось море. Камушки хрустят под ногами. Георгий тяжело дышит и багровеет на глазах: еще бы, у него в «рэйнджровере» — климат-контроль, а здесь — горячее солнце. Горячий песок.
Неожиданно он цепко хватает меня за руки. Что-то в этом есть детское и мерзкое одновременно.
— Хорошо я встречку организовал, правда ведь? Один звонок — и ты здесь. Я всегда говорил: ты просто золотой пацан.
Вот черт, думаю я. Опять он нас перехитрил.
— Слушай, Пандорин, — шипит он. — Дело есть к тебе.
Пульс бьется в его жирных пальцах. Дрянной пульс, болезненный.
— Полегче, — говорю я. — Инсульт словишь, я тебя откачивать не стану.
— И это я слышу от доктора?
— Я тебе не доктор. У тебя давление сто восемьдесят на сто. Ты все равно скоро сдохнешь.
— Сдохну, говоришь? Да я и сам знаю.
Жорик надвигается на меня. У нас разные весовые категории. Но и он уже не тот, что раньше, и я не тот.
Теперь я фиксирую его запястья.
— А ты только порадуешься, когда я сдохну? — не унимается он. — Не, ты скажи. Радоваться будешь, как все вы? Ненавидишь меня? Ну да, ненавидишь. Меня все ненавидят.
Да он просто бухой, понимаю я. Он дышит прямо мне в лицо. А сам придвигается все теснее.
— Это тебя все любят, Артемчик. Ты же у нас такой умный да красивый. А мне ни одна тёлка за бесплатно не давала. Приходилось… самому брать… рассказать? Ты же любишь… истории на ночь…
Он умолкает. Переводит дух.
Нет, я не люблю такие истории, но мне нужно довести дело до конца. Это наш последний сеанс. Я больше не стану работать с этим пациентом.
Он еще что-то говорит, но мое сознание уже выключается и гаснет. Не сразу, а медленно, как раскаленная спираль калорифера в нашем старом интернате. Гаснет и вытесняется другим сознанием — подростковым, прыщавым, потным, подлым сознанием Жорика. Малолетнего вора и садиста из вонючей девятиэтажки.
Однажды вечером он встречает Ленку на улице. Куда-то она идет, кутаясь в куцую курточку, — в магазин? У нее — идиотская юбочка и тонкие ноги в колготках. Ничего еще не заметно, да некому и замечать, никто на нее и не смотрит. Мать послала в магазин, значит, деньги есть?
«Че, Смирнова, как дела», — спрашивает он. Он выше ее на голову.
«Не трогай меня, — просит она. — Мне больно».