Страница 46 из 56
Так убежденно говорила Настасья, будто и не она расплатилась с княжьим подручным за своего дружка.
— Ну, как с Гвоздем быть — это уж не твоя забота, — одернул девку Деревнин. — Стало быть, поглядели через забор да и ушли?
— Нет, мы на двор взошли. Думали, может жив кто. А в горницы подыматься не стали. И тогда только ушли…
— Остальное мы знаем, — не дождавшись продолжения, сказал Башмаков. — Что ты Марьицу Сверчкову от смерти спасла — за это Бог наградит. Ступай, скажи Марьице, что настал ее час.
— Ох, и хлебнем же мы лиха со старой дурой, — заметил Деревнин. — И у толкового-то мужика сказку отбирать умаешься, а баба первым делом в слезы.
— Ну, вот тебе баба, которая без слез обошлась, — Башмаков показал на Настасью. Та усмехнулась:
— И рада бы, да Москва слезам не верит!
С тем и вышла.
— И точно, что зазорной девкой сделалась, никакого стыда, — заметил подьячий.
Дверь приотворилась и показалась половина круглого бабьего лица вместе с одним рожком двурогой кики.
— Заходи, заходи, раба Божия! — велел Деревнин. — Долго ли тебя дожидаться-то?
Вошла Марьица Сверчкова.
Это была такая баба, что вдвоем обнимать надо. Должно быть, за дородство ее и взяли мамкой к новорожденной княжне — пышная мамка дому украшение! Сейчас же Марьица имела вид горестный и, войдя, первым делом разрыдалась.
— Ну вот, что я говорил? — Деревнин тяжко вздохнул. — Уймись ты, сопли утри да и сказывай все по порядку.
— Да что сказывать-то? — прорыдала Марьица.
Слезы так и текли по толстым щекам, губы раскисли и кривились, Деревнину прямо плюнуть захотелось — до того баба была нехороша.
— Все, — сказал Башмаков. — Все, как было. Гаврила Михайлович, напомни-ка…
Деревнин взял из лежащих на столе столбцов один и отмотал немного.
— «И та сваха Федора Левашова стала искать, кто бы разведал про князя Обнорского дочь, почему ее замуж не отдают», — прочитал он. — Это, дура, сказка, которую у девки Катерины, что жила у Федоры, отняли. Катерина — тут же, в светелке, понадобится — на одну доску с ней поставлю! И она рыдать не будет — все про тебя распишет!
Марьица закивала, как если бы поняла.
— Слушай, вдругорядь повторять не стану! «И была-де она у бабы-корневщицы, и та баба идти на двор к Обнорским разведывать не пожелала. И февраля третьего дня в ночь она собралась и тайно поехала к Устинье Натрускиной, та Устинья-де знакомицу Агафью имела в дворне Обнорских, и Федора, поглядев в святцы, узнала, что у той Агафьи должны быть именины, так чтобы Устинья собралась и пошла к той Агафье разведать про княжну, и деньги ей обещала — полтину…»
— Кто кому деньги обещал-то? — переспросил Башмаков.
Деревнин, шевеля усами, безмолвно перечитал запись.
— Да сваха же той Устинье! — воскликнул он.
— Впредь вы там у себя в приказе пишите вразумительно, — велел Башмаков. — Не только что я — вон и Марьица ни слова не разобрала.
— Ну так я попросту расскажу, — сердясь на упрек, отвечал Деревнин. — Что ночью к Устинье кто-то в возке приезжал, соседка видела, при нужде подтвердит. Наутро Устинья собралась, принарядилась и отправилась в гости. Что принарядилась, знаем доподлинно — надела свою любимую душегрею, которую сама и сшила. Вот она, душегрея! Признаешь?
— Ох, признаю, признаю! — забормотала Марьица.
— И ушла Устинья на княжеский двор, никем не замеченная. А на следующее утро ее раздетую подобрали возле Крестовоздвиженской обители. Вот и скажи нам — как к тебе та душегрея попала?
Но баба никак не могла прекратить свои рыдания.
— Ох, пропала, ох, пропала… — только и могла она вымолвить.
Деревнин и Башмаков переглянулись.
— Если ты кого боишься, так того человека бояться не след, — сказал Башмаков. — Про того человека мы уж немало разведали. И ты его в жизни больше не повстречаешь — вот разве что он из Соловков сбежит. Но там братия строгая, и не таким ослушникам укорот давала.
Марьица подняла зареванные глаза.
— Неужто впрямь? — спросила с надеждой.
— Ему бы у Лобного места башку снести, — хмуро ответил дьяк, — да государь милостив. Я полагаю, всех троих разметают по дальним монастырям на покаяние. Ну, будешь ты говорить?
— Буду, буду, батюшка мой! — И тут, словно боясь, что отваги ненадолго хватит, Марьица зачастила: — Моя вина, мой грех! По обителям босиком пойду, замолю! Все продам, к образу матушки-Богородицы оклад с каменьями куплю!
— Это хорошо, — одобрил Деревнин. — Так что же было с той душегреей?
— Агафьица именины праздновала, стол накрыла в подклете, — Марьица завела глаза к потолку, вспоминая угощение. — И были там сельди рижские, и ксени щучиные…
— Ты про душегрею! — оборвал дьяк.
— И собрались мы, бабы, и приказчиков двух она позвала, а больше из мужеска пола никого не было, и в то время было у нас подпито… и та Устинья тоже за столом была! И иные по домам пошли, а Устинью разнял хмель, она и осталась ночевать, и ей тюфяк постелили в моей горнице, я в малой горенке с Акулькой Левонтьевой живу… и мы, помолясь, уснули…
— Дальше! — потребовал Деревнин, не глядя на Марьицу.
Он только поспевал макать перо в чернильницу, записывая ее речь.
— А проснулась я среди ночи, оттого что княжич вещи шевелил… княжич Саввушка… И он сгреб все Устиньино лопотье да и вынес…
— А сама она где была? — спросил Башмаков.
— А не знаю, батюшка мой! Темно ж было, одна лампадка перед образами горела. Не знаю!
— Ну так я знаю, — сказал Деревнин. — Она втихомолку в одной рубахе прокралась подсмотреть за княжной — точно ли без ущерба. И нет ли там какого ночного гостя — девка-то в самом соку, когда без этого дела скучно. И увидела она то, чего видеть ей не полагалось.
— Не знаю, батюшка мой, не ведаю… — бормотала Марьица.
— Стало быть, княжич был с сестрой и услышал шорох, а может, и не шорох, а что иное было. Он встал да и удавил Устинью. А потом, как я полагаю, спросил у сестры, что это за баба такая, в своей дворне вроде бы не замечал. И сестра — опять же, я так полагаю, — отвечала, что в дворне-де точно такой нет, но ключница Агафья, или кто она там, именины справляла, так не гостья ли. И княжна догадалась, где этой гостье постелили, а княжич пришел и забрал одежду, чтобы утром подумали, будто она рано встала да и домой убралась. А теперь говори, как к тебе душегрея попала! — грозно, грознее некуда, рявкнул Деревнин.
— А завалилась, батюшка мой, за скамью завалилась, полавочник низко свисает, ее и не заметили.
— Утром, стало быть, нашлась. Что же ты ее припрятала? Ведь княжич за ней прийти мог? — спросил Башмаков.
Ответа не было.
— Дура потому что, — ответил вместо Марьицы Деревнин. — Полюбилась ей душегрея! Она и решила промолчать. Мол, не хватится никто — значит, моя будет. Ей и на ум не взбрело, что княжич не просто так ночью за вещами приходил. А, Марьица?
— Не взбрело, батюшка мой, не взбрело… — покаянно подтвердила одуревшая баба.
— А поскольку на твои телеса ту душегрею натянуть не удалось, ты днем решила ее к дочке снести, пусть дочка покрасуется. Опять же, коли начнут душегрею искать — так ее у тебя уже и нет!
— Гаврила Михайлович, да дай ты ей слово молвить! — прервал его Башмаков.
— А для чего? И так все ясно. Отнести-то отнесла, да только день спустя тот конюшонок, как его, Данилка, что ли, пошел по кружалам про душегрею расспрашивать и на Гвоздя нарвался. А Гвоздь, видать, удавленницу ночью со двора вынес, на сани положил да возле Крестовоздвиженской обители сбросил, а потом он же узел с вещами куда-то припрятал. Думали они с княжичем, что дело шито-крыто, а тут вдруг оказывается, что была у покойницы душегрея, да кто-то из комнатных баб ее утащил. И коли та душегрея вдруг вынырнет, то этот след и к ним привести может. Звал тебя княжич к себе? Спрашивал про душегрею?
— Ох, батюшки вы мои, повинилась я, повинилась! Грозен был — повинилась!
— И сказала небось сдуру, что дочке отдала?