Страница 40 из 56
— Я про душегрею хотел сказать и про ту бабу… — начал было Данилка.
— Погоди ты со своей душегреей! Навязла она у меня в зубах! — с непонятной злобой отвечала Настасья.
— Да ты послушай, Настасьица…
— И слышать не хочу. Не до душегрей мне. Тебе-то хорошо толковать — у тебя ручки-то чисты… А мне — грех замаливать.
Данилка разинул рот. И точно ведь — двух человек бешеная девка на тот свет отправила.
— Чем это ты их? — не к месту и некстати спросил он.
— Летучим кистенем, — буркнула Настасья. — Мы, девки, не имеем, кто бы оборонил, самим приходится. Мало ли дерьма к нам на Неглинку заносит…
— Вот уж точно, — согласилась Авдотьица. — Я-то и кулаком управлюсь, а вон Феклице недавно глаз подбили.
— Он на ремешке? — сообразил парень.
— На ремешке.
Настасья ответила так хмуро, что Данилка наконец-то догадался — девке неохота толковать о кистенях, и скажи он еще хоть словечко — обложит матерно. И тут же парень вспомнил, зачем сюда явился.
— Ты чего ту бабу увезла? — решительно спросил он.
— Какую еще бабу? — Настасья выглядела удивленной, однако не столько обвинением, сколько странной осведомленностью вопрошавшего.
— Брось, я сейчас с Варварки. Ты приезжала ко двору князей Обнорских и увезла ту бабу, у которой мы давеча отняли мешок с душегреей. На что она тебе?
— А я ее до времени припрятать решила, — снова озаряясь безмятежностью, отвечала Настасья. — Это не твое, куманек, дело.
— Как это — не мое? Ты же знаешь, что мне все нужно, что с той душегреей связано!
— Мне, куманек, нужнее. Да и нельзя ей было там оставаться. Она столько знала, что удивительно, как и до утра дожила.
— Да если я это дело не разведаю — Родька ж под батоги пойдет! Того гляди, и головы лишится!
— Сколько я про того Родьку от тебя слыхала, ему, питуху, батоги только на пользу пойдут, — возразила Настасья. — И не допекай меня, попрошу вон Авдотьицу — и выведет за белые ручки.
— Где баба? — не менее хмуро, чем сама Настасья, спросил Данилка. — Ты ее где-то на Неглинке спрятала! А она мне нужна!
— Говорят же тебе — мне она нужнее! Мое дело похуже твоего будет. Ты-то по шее схлопочешь от конюхов — и они на том успокоятся. А я… а мне…
Она словно бы замялась.
— Что — тебе?
— Не суйся, куманек, куда не след. Ты мне поверь — баба в нужный час заговорит. Она такое знает, что лучше ее до поры под замком держать. И тогда правда про твоего Родьку выплывет.
— Ты что, знаешь правду? — обомлел Данилка.
— А ежели и знаю? — Тут Настасья словно бы вспомнила про Авдотьицу и повернулась к ней. — Вишь ты, какая у нас веселая беседушка получается!
— Расскажи ему, Настасьица, — посоветовала девка. — Куманек тебе неотвязный попался. Расскажи, свет! Не может быть, чтобы не понял!
— Что это я должен понять? — спросил Данилка вроде и спокойно, однако невольно в голосе прозвучало возмущение.
— А то и понять! Ты ж не только Феденьке крестный богоданный, ты и Настасьице кум богоданный. Коли ты за нее не вступишься — больше некому!
— Да что ты городишь! — воскликнула Настасья.
Слова подружки привели ее в ярость. Меньше всего она сейчас была похожа на женщину, которая нуждается в чьей-то защите.
— Что надо, то и горожу! — невозмутимо отвечала Авдотьица. — Послушайся доброго совета — расскажи! То, о чем мы ночью толковали! Расскажи, свет! А я мешать не стану, я к Федосьице пойду, по хозяйству помогу.
И, преспокойно накинув шубейку на плечи, вышла.
— Гляди ты, все за меня решила… — произнесла Настасья. — В последний раз прошу, куманек, — отвяжись! Не хочу я обо всем этом вдругорядь вспоминать!
— Я хочу знать, как это все промеж собой увязано — и Устинья, и та сваха, Федора Тимофеевна, и та девка с посохом, и баба, которую ты от князей Обнорских увезла, — сказал Данилка. — Больше мне знать ни к чему. А это — надобно! Ты ж сказала — правду знаешь!
— Куманек, ты не выпил ли с утра? — вдруг забеспокоилась Настасья.
— Нет, не выпил, повадка у меня такая. И на конюшнях ругали, а отделаться не могу. Ну так будешь ты говорить?
— Да не могу я тебе только половинку рассказать, я ж сама во все это дело замешалась, — призналась наконец Настасья. — Иначе я-то половину скажу, а ты на меня руками махать примешься, мол, ополоумела кума, бредит наяву.
— Не примусь, — пообещал Данилка.
— Как ты полагаешь, с чего бы мне уж давно все ясно стало? Ты тот двор, где тебя Гвоздь опоить пытался, впервые увидел, а я за ним давненько присматриваю. Нехороший это двор, куманек, и люди там живут недобрые. Тебя вот из проулочка завели да в подклете покормили, а коли с улицы — так там и ворота знатные, и терема многоглавые, сам видел. И все в этом дворе так — спереди резные наличники да распрекрасные крылечки, образа в каждой горнице, а сзади — мерзость!
Вдруг Настасья вскочила, шагнула к Данилке и положила ему руки на плечи.
— Не спрашивал бы ты меня об этом, куманек! Поверил бы на слово! Не забивал бы себе голову всякой пакостью! Не могу я говорить об этом… Не могу! Давай, может, завтра я все тебе расскажу?..
Но тут и Данилка ухватился за Настасью.
— Завтра? А почему не сейчас?
Столько нетерпения явил он в голосе, что Настасья невесело улыбнулась. Так и стояли они, словно бы в обнимку, кум да кума, да только не любовь была между ними, а четыре смерти неведомо ради чего…
И Настасья-то не впервые ощущала тяжесть крепких мужских рук, а Данилка как раз впервые ухватился за девку и вдруг осознал это, но от растерянности, которую нельзя было обнаружить, закаменел.
— Дело это, куманек, такое, что большие люди замешаны, — наконец сказала Настасья. — Если мы эту кучу дерьма по-глупому расковыряем — знаешь, как завоняет?
— Ну так что ж? У нас на конюшне тоже, чай, не гуляфной водой побрызгано..
Она постояла, подумала, опустив глаза, да вдруг подняла, и Данилка увидел в них странный блеск.
— Никому не рассказывала, а тебе расскажу. Других кумовьев у меня нет, а ты — будешь знать. Хочешь — суди, не хочешь — не суди!..
Данилка даже испугался.
Отродясь он не слыхивал бабьих слезных исповедей, но почуял, что дело неладно. В Настасьином голосе явственно слезы вскипели.
— Давай-ка сядем лучше, давай сядем на лавку, — сказал он, и подтолкнул Настасью, и усадил, и сам сел рядом, достойно сел, на целую пядь от Настасьи, освободившись тем самым от неожиданного и чересчур его встревожившего объятия.
Но Настасья тоже вроде бы села чинно, а вдруг оказалось, что она привалилась тут же к Данилкиному боку тесненько, и тогда он понял: есть у девки за душой что-то страшноватое и очень нехорошее.
— Слушай, Данилушка… — зашептала Настасья. — Я не век зазорной девкой была! Были у меня отец-мать, милые братцы и сестрицы! Росла, как цветик в саду огороженном! Ветерок на меня дохнуть не смел! Ты не гляди, что я личиком почернела! Солнышко на мое личико глянуть не смело, мамушки и в торговые ряды за белилами не посылали — без белил я была беленькая! Вот теперь страшна сделалась, черна!..
— Да Господь с тобой! — возразил Данилка, осознавая, что свалятся они оба с лавки, коли сейчас Настасью не обнять.
— Нет, Данилушка, не уговаривай. Подурнела! — с отчаянием в голосе молвила девка. — И то — годы мои миновали. Девка до двадцати только лет красуется, а потом каждый годок красу крадет. Кабы теперь родила! Сжалился бы надо мной Господь, вернул бы красы хоть малость! Вон на Федосьицу взгляни! Как твоего крестничка, Феденьку, родила, так и похорошела!
— Да Господь с тобой! — повторил Данилка.
Сейчас, когда слабенький свет от лучины являл ему лицо Настасьицы в умопомрачительной близости от его собственного лица, он был не в состоянии связно объяснить девке, что она при всей своей смуглоте краше ясного дня. А мог лишь одно — обнять…
— Слушай меня, свет… Не уберегли меня, ушла я из дому, жила я с княжичем, Данилушка, грешна — жила! Обманом он меня из дому увел!