Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 23

Призыв не остался напрасен. Явился Загоскин, и с первой попытки догнал Булгарина, хотя он далеко не оправдал заносчивых титулов своих романов: «Милославский, или Русские в 1612 году», «Рославлев, или Русские в 1812 году»! Неужели три-четыре черты составить могут картину? Неужели пара помещиков, да пары две офицеров, да один уголок траншеи под Данцигом могут дать полное понятие о русских, о войне громового 1812 года? Помилуй бог! В истине мелких характеров и быта Руси оп превзошел автора «Самозванца», нисколько во взгляде на события. Притом чужеземная поделка не спряталась у него под игривостью русского языка. Его Юрий – метампсихоза[304] Вальтер Скоттова Веверлея[305]. Его поп-партпзан – испанский Эмпечинадо[306], его Зарядъев[307] – капитан из романов Купера; даже героиня любви «Рославлева» вспенена из двух стихов трагедии «Освобожденная Москва»:[308]

Она жила и жизнь окончила для Вьянка: Да тако всякая погибнет россиянка!

Словом, нет в нем ничего необыкновенного, поразительного, но умилительного много, но забавного много, и вы не увидите, как дочитались до конца, и вы досадуете, зачем так скоро пресекает он ваше удовольствие.

Потом романы «Дочь купца Жолобова» и «Камчадалка», г. Калашникова[309], столь богатые картинными описаниями Сибири, потом «Стрельцы» и «Черный ящик» г. Масальского[310], столь драгоценные по материалам, объясняющим любопытнейшую эпоху нашей истории, доказали, сколь бессильно самое дарование, убитое подражанием. Один только сочинитель «Последнего Новика» [311], несмотря на прыгучий слог свой и на двойную путаницу завязки, умел стать самобытным, умел избежать укора за вербовку подробностей исторических, оживив их горячею игрою характеров. Впрочем, не смею судить о целом, не читав последней части «Последнего Новика». Умалчиваю о сборнике всякой всячины, выданном под заглавием «Шемяка» [312], и других подобных ему романах; из них отрывки вещуют, каковы они выльются; но я рад, что всякий герой находит себе у нас по писалыцику и всякий писалыцик публику по себе. Пускай читают хоть Александра Орлова[313] – это все-таки лучше, нежели злословить, бездельничать или переметывать карты.

Между тем как Пушкин воздвигал пирамиду в пустыне нашей поэзии (я говорю об его «Годунове»), Н. Полевой, который с таким пылким самоотвержением посвятил себя правде и пользе русского просвещения, который так смело и неутомимо наезжал на заповедные имена, на заветные наши ничтожества в печатном мире и сводил нас не на шапочное знакомство, а на приязнь с европейцами, – Полевой издал три тома своей «Истории русского народа». То уже не был златопернатый рассказ Карамзина, но повествование, пернатое светлыми идеями. Не из толпы и не с приходской колокольни смотрел он на торжественный ход веков, но с выси гор. Взор его проникал в сердце народов, обнимал все ристалище человечества. Он вызывал на неумытный суд недостойных из толпы прославленных и обрывал с них незаслуженное сияние луч по лучу; зато с горячиостшо прозелита сдувал он черную пыль клеветы с чела праведников, брошенную на них пристрастием современников или ошибками позднейших историков. Напутствуемый Барантом, Тьерри, Нибуром, Савиньи, он дорывался смыслу не в словах, а в событиях, решал не по замыслам, а по следствиям – словом, подарил нас начатками истории, достойной своего века. Эта-то самая современность, с ее забиячливою походкою, с ее подозрительною ощупью, с ее отрывистою речью, кинулась в глаза нашей посредственности, не золотой, даже не золоченой посредственности, которая не только не успевала за временем, да и не думала равняться ему хоть в затылок. Все зашевелилось. Университетский колокольчик приударил в набат. Зашипели кислые щи пузырные, и все, которых задевал Полевой своею пскренностию, р. асходились на французских дрожжах. Зело русские и полунерусские подали друг другу руки и, припав за имя Карамзина, начали швыряться побранками. Полевой отвечал новыми услугами за новые насмешки. Ему вспало на ум: досказать русскую историю – повестью, ознакомить нас с домашним бытом предков наших без прикрас, так сказать показать подбой княжеской мантии, распоясать крестьянина, растворить ум и сердце русского народа и застать там причину событий в едва заметном зерне. Он избрал слова Витте[314]: «Это не театральная пьеса, это исторические события, представленные под формою драмы, но без требования на драму» своим девизом. Вследствие этого он написал сперва повесть «Симеон Кирдяпа» [315], и теперь «Клятву при гробе господнем», русскую быль XV века.

Мысль была счастливая. Элементов (не скажу – материалов) для воплощения этой мысли – множество, вопреки мнению многих грамотеев наших, будто создание исторического романа, или живопись исторических сцен, на Руси невозможны. О, конечно невозможны, если палитрой вашей будут одни харатейные и полууставные грамоты, если вы не омочите кисти в сердце русское, если вы не умеете зажечь взором вашим мертвые буквы, если ухо ваше не может подслушать вздоха старины и по этому вздоху угадать страсть ее!! Мы видели, как всякое событие давало свою особенную грань и характерам PI словесностям народов; ужели ж мы одни даром прожили века? ужели роковые перевороты над памп таяли, как вешние снега, бесследно? Или князья наши не имеют для нас никакой занимательности оттого, что они читали «Отче наш», а не «Pater noster»? оттого, что жили в деревянных дворцах, а не в плитных замках? Или крестьяне наши были животнее европейских рабов, робче их, беднее их?. Я думаю вовсе напротив. Русь была отчуждена от Европы, не от человечества, и оно при подобных европейских обстоятельствах выражалось подобными же переворотами. За исключением крестовых походов и реформации, чего у нас не было, что было в Европе? А сверх того, характеры князей и народа долженствовали у нас быть ярче, самобытнее, решительнее, потому что человек на Руси боролся с природою более жестокою, со врагами более ужасными, чем где-либо. Двуличный Янус – Русь глядела вдруг на Азию и Европу, быт ее составлял звено между оседлою деятельностью Запада и бродячею ленью Востока. Оттого какое разнообразие влияний и отношений! Варяги на ладьях покоряют ее. Печенеги, половцы, черные клобуки[316] зубрят ее границы. Грозой налетает Русь на Царь-град и завоевывает в Корсуни христианскую веру. Вольный Новгород опоясывается хребтом Урала и бьется с божьими дворянами в Лифляндии, напирает на свейцев за Невою, режется с литовцами, везет свои товары в города Ганзы. И потом битвы междоусобий, и потом губительное нашествие татар, и душная ночь их власти, в мраке коей спело единодержавие… И потом войны с шумными поляками, с дикими литовцами, Иоанн Грозный, попытка обратить нас в католичество, мятежи самозванцев, и мудрый Алексей, и необъятный Петр! Да, это море-окиян!.. море еще не езженное, не изведанное и тем более занимательное, оригинальное. Вглядитесь в черты князей наших, сперва исполинские, потом лишь удалые, потом уже коварные, и скажите, чем хуже они героев Вальтера Скотта или Виктора Гюго для романа? У них, как везде, был свой махиавелизм для силы и для бессилия, были свои ковы и оковы, и яд под ногтем, и нож под полою. У них были свои льстецы-предатели, свои вельможи-дядьки, свои жены царь-бабы, свои братья-каины. Про них звучали струны певцов, про них звонили колокола монастырей. И они гордились породою, как электоры[317] на священную империю; а на охоте с соколами, на звериной травле, конечно, были удалее любого барона, потому что такого раздолья для скачки, такого приволья на дичь, как на Руси, и во сне не видали европейские паладины. И они пировали не менее шумно и весело, чем вожди кланов, и они лазили через тын к боярыням, как французские сеньоры, имели свои моды, свое остроумие, свой особый язык. Суровость зим, бездорожье и даль давали средства удельным князьям непокорничать великому, воевать соседних и сгонять друг друга с огня стола. Беспрестанные стычки с кочевыми наездниками и войны междоусобий закаливали их нравы опасностями, давали храбрость, а храбрость разжигала честолюбие. Они жаждали битв для славы, славы для власти. Далее, какой богатый источник для романиста – местничество бояр и дворян, которые сперва могли переходить от одного князя к другому без предосуждения, их мелкие ссоры, их могучее влияние! За ними двор и дворня, гридни и наемные дружины княжие. Да и черный народ наш (кроме рабов), смерды, людины, крестьяне, местичи, без сомнения долженствовал быть гораздо смышленее сервов средних веков. Они не составляли части земли: они имели свои сходки, они ходили на войну с князьями, чего не было в Европе. Притом борьба с природою и с враждебными обстоятельствами необходимо развивала их физические и нравственные силы. Принужденный делать для себя все, начиная от лаптя до шлема, от горшка до колеса, русак становился изобретателен и самонадеян. Оставленный собственным силам в глуши лесов, в болотах, в сугробах снега, он стал отважен и находчив. Не уверенный, что завтра принадлежит ему, он сделался ленив и беззаботен. Но он не был низок, ибо не терпел унижения наравне с вассалами Европы.

304

Метампсихоза – здесь: копия, подражание.

305

«Веверлей» («Вавррлей», «Уэверли») – роман Вальтера Скотта (1814).

306

Эмпечинадо (Эль Емпесинадо) Хуан Мартин Диас – испанский патриот, один из организаторов борьбы против Наполеона (1808—1814), генерал, участник революции 1820—1823 гг.; после ее поражения казнен по приказу Фердинанда VII.

307

Зарядьев – герой романа М. Н. Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году» (1831).

308

«Освобожденная Москва» (1798) – трагедия М. М. Хераскова.

309

Калашников И. Т. (1797—1863) – писатель-сибиряк (с 1823 г. – в Петербурге).



310

Масальский К. П. (1802—1861) – писатель

311

«Последний Новик» (1831—1833) – роман И. И. Лажечникова.

312

«Шемяка». – Имеется в виду роман П. Свиньина «Шемякип суд, или Междуусобие князей русских». (1832).

313

Орлов А. А. (1791—1840) – московский литератор, автор малохудожественных произведений.

314

Виге (Витте) Луи (1802—1873) – французский политический деятель и драматург. Имеется в виду его произведение «Лига, исторические сцены» (1827—1829).

315

«Симеон Кирдяпа» («Симеон Кирдяна») – повесть Н. А. Полевого (1832).

316

Черные клобуки – каракалпаки.

317

Электор – средневековый титул курфюрста, имевшего право голоса при выборе германского императора.