Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 126

«Ну что ж, — думал я, — спишут в пассажиры четвертого класса. Доживу в трюме до берега, потом поступлю конторщиком. Хорошо, спокойная работа. Или выучусь писать на пишущей машинке». Я уже почти примирился с этой скромной, но достойной будущностью, когда вдруг откуда-то сверху загремел решительный бас:

— Вы что, с ума сошли? Донейко, Свистунов, Ерофеев! Прекратите сейчас же ругань!

На палубе стало значительно тише. Я поднял голову кверху. Из окна рубки торчали плечи и голова капитана.

— Парень делает первый рейс, — гремел он, — а вы тут базар устраиваете! Донейко, покажите Слюсареву работу, и без ругани. Ясно?

Голова и плечи исчезли в окне,

Снова загремела лебедка. По палубе, топоча сапогами, человек пять матросов потащили конец толстенного проволочного каната. Канат медленно разматывался с лебедки, его натягивали на ролики, и, обежав палубу, он протянулся к огромной, нависшей над бортом, окованной железом доске, на которой возился Донейко.

«Ну, — подумал я, — теперь зададут мне ребята жару за то, что им из-за меня попало. Молчал бы уж лучше капитан».

— Слюсарев, — крикнул Донейко, — поди сюда!

Стараясь не наткнуться на людей, на канаты, на ролики, я подбежал к нему. Доска висела у высокой железной дуги, наклонившейся над морем. Было совершенно непонятно, благодаря каким физическим законам Донейко держался на ней и не только не падал в воду, но даже, кажется, не замечал рискованности своего положения.

— Смотри, Слюсарев, — сказал он, — вот этот трос называется ваер. На нем держится трал. Ясно? А эта доска называется «доска». Запомнишь? У трала две доски. Вторая на корме. Во время хода вода толкает их в разные стороны, и они распирают трал. Понятно? А этот ящик называется «ящик». Гото-овсь! — неожиданно крикнул он и соскочил на палубу.

Загрохотала лебедка. Два матроса пронесли что-то вроде крышки большого стола и положили на столбики около трюмного люка.

— Это называется рыбодел, — сказал Донейко. — На нем шкерят рыбу. Понятно? Пора! — крикнул он, глядя поверх меня на рубку, и побежал к колоколу, висевшему около мачты.

С первым же ударом суетня на палубе прекратилась. Матросы, чинившие сети, встали. Из трюма полезли засольщики, и стоявшие у лебедки отошли от нее. Первая в моей жизни вахта кончилась.

Все вместе пошли мы в сушильную камеру, и я повесил сушиться свои рукавицы рядом с рукавицами моих товарищей. Очень приятное у меня было чувство. Сейчас, когда я не боялся попасть впросак, когда меня не оглушали непонятными приказаниями, уверенность снова вернулась ко мне. Я держался как все, громко стучал подбитыми железом сапогами, широко расставлял ноги и старался выглядеть человеком, хорошо поработавшим, немного уставшим и собирающимся хорошо отдохнуть. В таком настроении направился я к столовой, но около двери остановился. Я вспомнил, каким, мягко говоря, болваном я был на вахте, представил себе, как набросятся на меня эти сердитые люди, которым доставил я так много неприятностей, и решил, что, пожалуй, благоразумнее будет сегодня не обедать. Набравшись мужества, я все же вошел. Меня оглушил шум разговоров, смех, звяканье тарелок. Вахта моя обедала. Я взял у кока тарелку супа, присел в уголке и стал есть, внимательно оглядываясь вокруг. За столом сидели крепкие, веселые люди. Широко разложив локти, они пожирали, именно пожирали обед. За ложкою супа отправлялся в рот такой кусище черного хлеба, что казалось — его должно было хватить на два дня сухопутному человеку. На тарелках с жарким высились горы жареной картошки и огромные ломти мяса, и, право, я никогда не думал, что можно так быстро уничтожить такую порцию да еще, как делали многие, попросить кока подбросить рыбки. Компот подавался в налитых доверху глубоких тарелках, но, съев его, многие задумчиво смотрели на дно тарелки и, покачав головой, наливали еще кружечку чаю со сгущенным молоком размером, я думаю, на пол-литра, не меньше. Еда не мешала разговору. Все говорили громко, во всю могучую силу своих здоровых, проветренных морским ветром легких. Соседи шумно беседовали друг с другом, сидевшие за разными столами перекликались, приходившие вновь сразу вмешивались в разговор. Из окошечка, которое соединяло столовую с камбузом, время от времени высовывалась голова кока, человека с худым, унылым лицом и грустно свисающими усами, и тоже высказывала свои суждения. Разговор шел, разумеется, о случае с Мацейсом и Шкебиным. Все подробности были уже известны через рулевого. Каждый раз, когда вспоминали о том, сколько проспали Мацейс и Шкебин, все начинали хохотать. Потом кто-нибудь представлял себе, с какими лицами они проснулись и что почувствовали, увидя открытое море, и все начинали хохотать снова. Особенный восторг вызывала мысль о том, что, удрав от работы механиков, показавшейся им тяжелой, они теперь должны будут работать просто матросами, что, конечно, гораздо труднее. Слушая все эти разговоры, я понимал, что действительно положение наказанных пьяниц очень комично.





Исчерпав эту тему, заговорили о том, что погода благоприятствует промыслу, но только хорошо бы немножко ветерку, а то без волны, хоть небольшой, тяжело вытаскивать трал.

— Волны, волны! Вот оставлю я вас без супа, — сказал кок, исчезая в камбузе, и загрохотал там кастрюлями. Ему качка затрудняла работу.

Потом розовощекий курносый парень, тот самый, который так сурово напоминал о моих обязанностях, стал дразнить пожилого матроса с добродушным и некрасивым лицом какими-то девушками с посол-завода, которые поголовно в него влюблены. Пожилой матрос беззлобно отшучивался и, кажется, был даже доволен этой полемикой.

— Не верьте Балбуцкому, — крикнул повар, высунувшись в окошечко, — он по злобе: Свистунов у него невесту отбил!

Сказал, загрохотал кастрюлями и исчез. Это, видимо, был намек на известную всем историю, потому что все рассмеялись, я только подивился — такой это был громкий, здоровый, веселый смех. Затем поговорили о том, какие кинокартины взял с собой Донейко (оказывается, он был председателем судкома), и я впервые узнал, что во время рейса в столовой устраиваются кино- сеансы. Потом обсудили поведение капитана и решили, что «старик» держится ничего и, видимо, капитан будет хороший.

Я слушал все эти разговоры и старался быть как можно менее заметным. Хоть я теперь и видел, что мои товарищи только на вахте такие нервные и нетерпеливые, а в свободное время, наоборот, очень веселые, добродушные люди, все-таки страх быть окончательно посрамленным не покидал меня. Поэтому я даже вздрогнул от испуга, когда курносый Балбуцкий, обсасывая баранью кость, подмигнул мне и сказал:

— Ну как, Слюсарев, будешь матросом или пойдешь на берег работать?

Сразу же я сделался темой общего разговора. Никогда я не думал, что над одним человеком можно столько смеяться. Обо мне говорили, как будто меня здесь не было. Вспоминали, как я побежал за бобенцами, — оказывается, вовсе не в ту сторону, где они находятся, — какой у меня был вид, когда я держал лопарь, и другие подробности моей работы. Повар и тот не отстал от других. Высунув голову, он рассказал, как я собирался намотать конец на ручку двери. Оказывается, он в это время смотрел в иллюминатор из камбуза. Это вызвало такую бурю смеха, что мне стало совсем нехорошо. Я сидел красный, робко улыбался, и вид у меня был, вероятно, жалкий. Свистунов, пожилой матрос с добродушным и некрасивым лицом, посмотрел на меня и, видимо, угадал мое состояние.

— Да ты не кисни, — сказал он. — Ты не смотри, что мы смеемся. Посмеяться всегда полезно. А так-то говоря, ты ничего для первого раза. Моряк получится.

К моему удивлению, эти слова были единодушно всеми поддержаны.

— Выйдет моряк, — говорил Донейко, с аппетитом доедая компот, — не горюй. Все такими были.

— Конечно, — рассуждал Свистунов, — наших слов он не знает. Ему что лопарь, что бобенцы, что рыбодел — все равно. А научится — и будет справляться. — Он говорил неторопливо, как будто разговаривал со мной наедине. И самый тон его успокаивал и утешал меня.