Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 126

— Трави, трави, — не видишь, что ли!

Я ничего не увидел и не понял, что значит «трави», но матрос, по-видимому, понял, потому что многопудовый ящик, болтавшийся на тросах у самого окна капитанской рубки, плавно пополз вниз.

— Самое главное в этом деле, — одобрительно пробасил Голубничий, — это хозяйский глаз. У тебя есть хозяйский глаз, зеленая лошадь. А возраст — это пустое обстоятельство.

Я удивился, что в эти часы суматохи и хлопот, связанных с отходом судна, нигде не видать нашего капитана. Спустя некоторое время, когда в каюте, выходившей на верхнюю палубу, стукнула дверца, я обернулся, ожидая увидеть усатого толстяка — капитана Сизова, который бочком вылезает из своей каюты и еще облизывает усы, засаленные тресковым жиром. Но из капитанской каюты вышел все тот же молодой паренек с золотыми нашивками на рукаве и, заложив руки за спину, нервно стал прохаживаться по мостику. Уже когда мы отошли от берега, мой давешний приятель мне сообщил, что капитан Сизов неожиданно захворал, что капитаном у нас назначен его старший помощник Николай Николаевич Студенцов и что новому капитану всего-навсего двадцать четвертый год от роду.

— Потеха! — сказал он, выложив мне все эти новости.

И вот наконец на палубу подняли трапы, и команда «Щуки», соседнего тральщика, к борту которого было пришвартовано наше судно, отдала стальные тросы. Прощальный салют — троекратный гудок — оглушил меня.

В морозном утреннем воздухе эти гудки откликнулись далеко на том берегу залива. Палуба под ногами стала мелко-мелко дрожать: это заработали машины. В небольшой кучке провожающих на причале, среди которых были главным образом женщины — жены уходивших в рейс, — взмахнули платками и шапками. И я, хотя меня никто не провожал, тоже поднял руку и помахал шапкой на прощание. Причалы, заметенные снегом, мачты, пароходные трубы — все сдвинулось с места, медленно стало отходить назад. Все сильней и сильней дрожала палуба, все чаще звякал телеграф — сигнал в машинное, — и глухой голос вахтенного штурмана кричал в трубку: «Задний!.. Стоп!.. Тихий задний!..» Мы выходили на рейд.

Отсюда, с палубы отходившего судна, я впервые увидел город — весь разом. В розоватом утреннем тумане он на километры растянулся по берегу залива, вставал по склонам гор, воронкой спускавшихся к заливу, и не различить было, где на берегу кончались дома и где начинались корабли, доки, причалы. Внезапно с особой ясностью я понял, что это последний, самый северный город на Большой земле, что дальше на тысячи морских миль к востоку и северу — океан и ледяная пустыня. Эти многоэтажные каменные дома, обращенные своими балконами к снежным тундрам, — последние городские дома, которые мы видим, уходя в плавание. Этот поезд, совсем крошечный на расстоянии, который выбежал из-за мыса и вот уже остановился, — остановился оттого, что здесь кончается рельсовый путь, что дальше ему уже нет дороги. И каким огромным, каким многолюдным был этот город, выстроенный на краю полярной пустыни!

От бессонной ночи (те три часа, что я провалялся, не раздеваясь, на койке, не в счет) у меня болели глаза. Впереди мне предстояла вахта, но я все-таки не отходил от поручней.

Куда хватал глаз, тянулись пологие юры, изрезанные кое-где глубокими бухтами. Ни деревца не росло на этих горах, только в лощинах торчали какие-то редкие кустики. Стайки птиц, похожих на диких уток, иногда взлетали под самым носом судна и низко над водой уносились к берегу.

Два обледеневших тральщика прошли, обменявшись с нами гудками, а затем, раскидывая по обоим бортам

пенящуюся воду, стремительно пронесся узкий, серый, как вода, миноносец.

Мне стало холодно. Я все-таки решил пойти к себе в каюту, раздеться и выспаться за те часы, что мне остались до вахты.

Чудесным было мое пробуждение! Голова была ясная, свежая. Одним прыжком я соскочил с койки и первым делом заглянул в иллюминатор. Я увидел только ровную водную гладь да белокрылых морских птиц, которые, пролетая мимо, солидно вытягивали шеи, как будто бы хотели заглянуть ко мне в каюту.





Море! Пока я спал, мы вышли в море!

Пол под моими ногами слегка покачивался и оседал, как будто бы я стоял не на железном полу, а на зыбком, пружинном матраце, Стена то медленно-медленно кривилась в сторону, и так же медленно кривилась в иллюминаторе четкая линия горизонта, то вдруг переваливалась обратно. Я потянулся за своими непромокаемыми сапогами, но они неожиданно отползли от меня в самый дальний угол каюты. Я протянул к ним руку, — они, точно играючи, слегка подвинулись ко мне. Я рассмеялся. «Кис-кис-кис», — поманил я их пальцем, и послушные сапоги подползли прямо к моим ногам.

А на столе позвякивали кружки и блюдца, черные и белые шашки ползали по столу, как тараканы, и все было чудесно. Ни слабости, ни головокружения не испытывал я от этой плавной, ласковой качки. Я быстро оделся и, выскочив из кубрика, потер лицо снегом — чистым, пушистым снегом, который лежал тут же на сетях.

Море было вокруг. Говорили, что оно серое, хмурое, некрасивое, это полярное море. Оно было голубым и зеленым, голубое и зеленое шло по нему полосами, и легкие весенние облака летели от горизонта навстречу нашему судну. Я перегнулся через борт, чтобы посмотреть, далеко ли мы отошли от берега. Отвесные черные скалы со снеговыми прожилками были еще отчетливо видны.

— Слюсарев! — крикнул мне парень в таком же, как у Аркашки, вязаном берете. — Возьмешь метлу, обметешь снег с ростр.

Я не знал, кто этот парень и что такое ростры, но тотчас же схватил метлу, валявшуюся на палубе, и опрометью полез вверх по трапу. Началась моя первая вахта.

— Горе мое, не туда! — захохотал он, указывая пальцем в противоположную сторону. — Знаешь, где шлюпки? Вон куда!

Теперь я подхожу к самому поразительному случаю, который произошел в этот день, первый день моего плавания. Я поднялся на ростры, то есть на ту часть верхней палубы, где закреплены судовые шлюпки. Эта палуба, иначе называемая полуютом, реже всего посещается командой. Снег тут лежал гладкий и неистоптанный, и, когда я поднялся наверх с метлой, несколько чаек, отдыхавших на поручнях, взлетели при моем приближении. Даже голоса матросов, работавших на палубе, сюда почти не доносились. Только каждую минуту тихонько позвякивал колокольчик: это лаг, измеритель хода нашего судна, отсчитывал за кормой пройденные футы и мили.

Я обмел снег с палубы и подошел к шлюпкам: их нужно было тоже привести в порядок. Я не думал ни о чем, кроме того, как бы поаккуратней и поскорей прибрать порученную мне палубу. События прошлой ночи, гульба, соломенная пещера и омерзительный ее хозяин, мои товарищи по разгулу, ночной побег — все это было далеко позади, все улетучилось из моей памяти.

И вот, когда я подошел встряхнуть брезент, которым были накрыты шлюпки, я увидел кисть человеческой руки, неподвижно лежавшую на борту.

В первую минуту я чуть было не бросился бежать с палубы, так испугала меня эта рука, высовывавшаяся из- под брезента. Она была бледная, с синевой у ногтей, точно неживая. Но я не побежал. Пересилив испуг, я приподнял брезент и увидел на дне шлюпки Мацейса и Шкебина.

Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, лицами вверх. Шкебин слегка посапывал и жевал губами, так что не было никаких сомнений в том, что они не замерзли, а просто спали — глубоким, мертвецким сном.

Невозможно было понять, как они здесь очутились. Я припомнил все, что произошло после того, как я выскочил из шлюпки, скрывавшейся под бортом нашего судна. Припомнил Аркашкин голос, оправдывавшийся перед командой портового катера, опрос в темноте, шлюпку на буксире — и ничего, ничего не мог понять. Неужели эти двое переметнулись на судно следом за мной и, когда катер подошел к борту, притаились, залегли в этой шлюпке и, обессиленные двухдневным разгулом, просто-напросто уснули? Но сколько же времени они спали здесь? Все это происходило часа в четыре ночи, а теперь пятый час дня: стало быть, они спали двенадцать часов подряд — все время, пока шла погрузка, пока тральщик шел по заливу к морю! Мертвецкий сон, если подумать, какой холод был ночью.