Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 126



Кок покрутил усы и замолк. Матросы обсуждали странную историю богатства Лощинина, крепкий характер упрямого шутника Синякова, нравы, которые были, по в которые трудно поверить. Я наслаждался на верхней койке теплом и покоем, и мне даже не очень хотелось спать. Я свесил голову с койки, чтобы спросить, который час, и чуть не свалился вниз. Койка дрогнула подо мной, с потушенного примуса свалилась сковорода. Я увидел, как резко качнулась висячая керосиновая лампа и черные тени заскакали по стенкам, по койкам, по лицам. Дверь распахнулась, все обернулись, но за дверью никого не было. Овчаренко захлопнул дверь. Все молча прислушивались и ждали. Но лампа, покачавшись, успокоилась, и тени снова лежали неподвижно.

— Да, — сказал Овчаренко, продолжая разговор. — Иногда интересно послушать о прежних хозяевах. Много было из них диких и странных людей.

— Простите, — спросил я, свесившись с койки, — это что же — судно волной двинуло?

Все повернулись ко мне, и на лицах моих товарищей я прочел недовольство. Казалось, они хотели бы не слышать моего вопроса. Мельком взглянув на меня, они отвернулись, и только Овчаренко задержал на мне пристальный взгляд.

— Вы о чем? — спросил он. — Вы о толчке? Волной, конечно. Сейчас еще ничего. Потом толчки посильнее будут. Без этого на банке нельзя.

Он нарочно не сказал, что это, мол, безопасно, что это ничем не угрожает, что, пока волны сбросят судно с банки, нас наверняка снимут. Он не говорил всего этого для того, чтобы я не подумал, что он меня успокаивает. Он сказал безразличную фразу, чтоб я подумал: вот человек, понимающий больше меня, не придает этому толчку никакого значения — значит, и в самом деле все в порядке.

— Оно и лучше, — сказал я, — а то без толчков как будто и не на море.

Это была наивная хвастливая фраза. Конечно, она не могла заставить Овчаренко подумать, что я поверил ему и совершенно ничего не боюсь. Но она говорила нечто другое и, может быть, более важное: Слюсарев понял, говорила она, что опасность есть, но так как помочь ничем все равно нельзя, лучше поддержать видимость благополучия. Лучше каждому делать вид, что он не понимает и не знает опасности или по крайней мере не хочет, чтобы другие знали о ней. Это дисциплинирует всех и его, Слюсарева, в первую очередь. Я как бы примкнул к соглашению, существовавшему уже раньше между всеми находившимися на судне.

Я так подробно излагаю внутреннее содержание короткого и как будто малозначительного разговора между мною и Овчаренко потому, что понимание не только этого, но и многих других разговоров, происшедших за время шторма, сыграло немалую роль в формировании моего характера. Разумеется, многое, в том числе и этот разговор, я понял значительно позже, но чувствовал, и чувствовал верно, я его уже и тогда.

— Сейчас, — сказал кок, возвращаясь опять к разговору о хозяевах, — как будто и пугаль вся прошла у народа. А в прежнее время у такого хозяина все как под гипнозом ходили.

— А у нас в селе, — вмешался вдруг Полтора Семена, — один на базаре всех кур загипнотизировал.

— Это как же так? — удивился Свистунов. — Что же — он их отучал курить, что ли?

— Какое там отучал курить. Просто приехал фокусник; вроде цирка — сеансы гипноза. Вечером, скажем, назначен спектакль, а днем выходит он на базар, проходит по куриному ряду и подряд всех кур щупает. И вот какую куру он в руки возьмет, та лежит как мертвая и даже затвердевает. Тут за него, конечно, взялись хозяйки. Пока его там милиция отбивала, он все кричал: «Темнота! Темнота! Это же реклама. Что вы, с ума сошли?» Но только реклама эта оказалась ни к чему. Бабы его так отколошматили, что концерт пришлось отменить, а его забинтовали и в район увезли.

— Вместо «ура», значит, пришлось «караул» кричать, — сказал Свистунов.

— Это вроде нашего кассира, — вмешался Донейко, — помните, лет пять тому назад пожар был на электростанции, а он тогда там работал. И касса была в пятом этаже. Так вот, на лестницах уже огонь показался, пройти-то еще было можно, но он с испугу не разобрал и в окно полез. Вот он вылез в окно, сорвался, и, к счастью, его каким-то крюком за штаны зацепило. Висит он вниз головой и так растерялся, что хотел закричать «караул», а по ошибке начал орать «ура». Толпа внизу стоит и удивляется: висит человек вниз головой, на высоте пятого этажа, подвешенный за штаны, руками двигает и во весь голос кричит «ура».

Еще не затих смех, вызванный этим рассказом, как в каюту вошел капитан.

— О чем речь? — спросил он, вытирая платком мокрое лицо.

— Да вот про пожар на электростанции рассказываем, про то, как кассир по ошибке «ура» кричал.

— А, — усмехнулся капитан, — знаю.

Он сел на койку. Была длинная пауза, потом Свистунов между прочим спросил:





— Как там наверху, Николай Николаевич?

Кок в это время разжигал примус, чтобы согреть чай для засольщика и Балбуцкого. Я видел его скорченную фигуру и руку, быстро качавшую насос. Я видел согнутую спину Фетюковича, снова подсевшего к радиоприемнику и старательно крутившего регуляторы. Свесив голову, я видел всех остальных, сидевших в небрежных позах, но в этой небрежности, в безразличной, казалось, спине Фетюковича, в скорченной фигуре увлеченного своим делом кока я чувствовал напряженное, нетерпеливое внимание.

— Да ничего, — сказал капитан, — задувает с кормы.

Чайник сорвался с примуса, и кок еле успел подхватить его одной рукой, другой придерживая примус. Лампа качнулась, и тени опять запрыгали по каюте. Даже здесь было слышно, как загремело на палубе. Судно сдвинулось. Мы это ясно чувствовали. Казалось, мы слышали скрежет железной обшивки о камень. Судно сдвинулось и снова застряло между камнями, спрятанными где-то под водой. Лампа, качнувшись, остановилась. Тени снова застыли в углах каюты, и кок снова поставил чайник на примус.

— Задувает с кормы, — повторил капитан. — Волна хлещет порядочная, но банка нам попалась на удивление. Прямо как кресло. — Он передернул плечами. — Холодновато там только, — сказал он. — Засольщик, бедняга, совсем замерз. «Сутоцки, говорит, сутоцки. Субку бы, тогда есце ницево, а так парсиво».

Все рассмеялись. Капитан очень здорово передразнивал засольщика.

— Странное дело, — сказал Овчаренко. — Человек не произносит нескольких букв. Казалось бы, избегай их. Так нет. Как нарочно. Что ни слово, то «ш», то «щ», то «ч».

Донейко и Свистунов переглянулись и прыснули. Овчаренко внимательно посмотрел на них. У обоих стали сразу невинные и серьезные лица.

— Донейко! — сказал Овчаренко.

— Да, Платон Никифорович!

— Расскажите-ка, в чем тут дело?.. Ну, ну, не ломайтесь, рассказывайте.

Донейко и Свистунов снова переглянулись. Оба делали вид, что пойманы и стараются ускользнуть, но, по-мо- ему, обоим самим хотелось рассказать.

— Да знаете, — смущенно начал Донейко, — тут он нам как-то пожаловался, что никак не соберется зубы вставить и поэтому плохо говорит. Ну мы ему и объяснили, что зубы вставлять даже не к чему, а есть более простой способ. Если постоянно говорить слова с буквами, которые не удаются, то привыкаешь и постепенно начинаешь говорить правильно. Ну вот он и начал…

Смеялись все. Басом хохотал Полтора Семена. Сами Донейко и Свистунов с трудом сдерживали смех. Кок трясся у примуса, дрожала спина Фетюковича, я смеялся у себя на верхней койке, и даже Овчаренко и капитан напрасно старались напустить строгость на лица, и рты у них то и дело расплывались в улыбку.

— И знаете, — продолжал Донейко, — он нас все спрашивал: «Ну как, ребята, лучше?» А мы говорим: «Заметно лучше. Трудись, не унывай».

— Нехорошо, — сказал Овчаренко, осилив улыбку. — Можно ли так издеваться над человеком!

— Конечно, нехорошо, — согласился Донейко. — Да ведь что делать. Бывает, никак не удержишься.

Кок уже надевал брезентовый плащ. Донейко встал и тоже стал собираться. Шумел примус, но, когда открылась дверь, вой ветра заглушил его шум. Может быть, ветер выл не так уж громко, но мы прислушивались к нему, и его вой, казалось нам, заглушал даже более громкие звуки. Дверь закрылась, и в наступившей тишине вдруг пробасил Полтора Семена: