Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 128



Она кивнула головой и после этого долго смотрела в угол, подперев подбородок переплетенными пальцами, по привычке, знакомой мне ещё с поезда. Она точно обдумывала всё, что я ей сказал. Потом легла и по самые уши натянула свое пальто.

— В лагере, — сказала она с чуть слышным смешком, — вас ждет не очень интересная работа. Будете помогать мне ходить за водой и таскать хворост. Я там больше вожусь со стряпней, чем со зверями и птицами. Так уж получилось. Я единственная женщина в экспедиции и, по совести говоря, круглый неуч.

Она еще выше натянула свое пальто и замолчала, а я сидел в совершенном недоумении. Почему она ни с того ни с сего заговорила о том, чем ей приходится заниматься в экспедиции? Мы же разговаривали совсем о другом? Ну да, о другом! Надо же быть круглым болваном, чтобы не понять, почему это было сказано, да ещё с такой бойкой усмешкой. Она не отрываясь, слова не проронив, слушала рассказ о моих похождениях на море, она меня считала настоящим человеком, который делал настоящее, трудное, взрослое дело, а она сама как была недоучкой-девчонкой, так, видите ли, и осталась недоучкой-девчонкой! Смех меня разбирал. С одной стороны, мне, безусловно, было приятно, что я так высоко стою в её глазах, с другой — сама-то она мне стала как-то понятнее. Я всегда немного смущался её и робел, и вот уж, действительно, подумал я, нашел перед кем робеть! Девчонка, милая, умная, своенравная, самолюбивая девчонка! Но главное, что девчонка, по сравнению с которой я, в самом деле, взрослый человек.

Я встал со своей подстилки и, всё ещё смеясь про себя, подошел к ней. Она всё-таки уснула, чудачка. Только лоб да кончик носа выглядывали из-под пальто, да ещё пятки. Они зябли, им было холодно, она так смешно подворачивала их со сна одну под другую. Подумав, я накрыл её ноги своим бушлатом.

— Спи ты, — сказал я. Сказал негромко, так что она даже не шевельнулась. Потом вышел из палатки.

Солнце ещё стояло низко и не грело. Но уже было утро. По всему озеру ходили широкие круги — след играющей рыбы, и не один, а с десяток шмелей гудели на травке. Иван Сергеич спал, подставив солнцу подошвы окованных железом сапог.

Я думал:

«Что за глупость так говорить: допустим, я её люблю. Я её люблю и люблю — и всё тут. Ну ладно, а она?»

Я сел у входа в палатку. Впервые я взял да и сказал так прямо, что я её люблю. Не ей сказал, не Лизе, а самому себе, конечно. Всё равно это было хорошо. Это так хорошо, что лучше ничего не видеть вокруг, и я лег лицом в мох, закрыл глаза и обхватил голову руками. Со стороны, наверное, можно было подумать, что со мной приключилось какое-то большое несчастье; иначе с какой стати человеку валиться ничком и хвататься за голову? Но меня никто не мог увидеть. Все спали, я один не спал.

А она? Что она скажет?

Да какое это сейчас имеет значение? «Бросьте, — скажет, — всё это чепуха». Или: «Я только этого и хотела!» Люблю её — и всё тут.

Я уткнулся в мягкий олений мох, и солнце, поднимаясь, слегка обогревало мне щеку. Потом кто-то встряхнул меня за локоть. Всё ещё жмурясь и думая о своем, я, как тюлень, перевернулся на спину. Лиза стояла рядом со мной, она была в одних чулках, с плеча у неё свисал мой бушлат.

— Что такое? Почему вы тут лежите?

Я смотрел на неё снизу вверх и посмеивался — не вслух, а про себя, конечно. Никогда я не видел её такой испуганной.

— Фу, как вы меня напугали!

— Спите вы,— сказал я ей и, встав, обеими руками взял её за плечи и тихонько сжал их. — Спите вы, девчонка-печенка.

Она посмотрела на меня не испуганно, нет, а просто растерянно. Пожалуй, она меня тоже не видела таким. Но я молчал, улыбался, думал, что в сущности-то, она мне ростом до ушей, и, мало-помалу, она становилась сердитой.

— Чего ради, — сказала она, откинув голову, — вы отдали мне свой бушлат? Раз навсегда — я не нуждаюсь в няньках.

«Ух,— сказал я сам себе,— много же независимости и самолюбия в человеке! В милом моем человеке, самом дорогом на свете».

Вместо этого я еще раз повторил:

— Спите.

Мы вместе вошли в палатку, сразу же легли и больше не разговаривали. «Завтра, — думал я, — завтра — в лодке. Нет, в лодке Иван Сергеич, а лучше — когда будет привал. Там удобней сказать. А она? Что она скажет?»

Я двадцать раз перекладывал резиновую подушку. Это ужасно неудобная штука: голова с нее всё время сползает. В палатке было уже совсем светло. Лиза лежала лицом ко мне. Она притворялась спящей. Когда я привстал, чтобы поправить подушку, она сразу же закрыла глаза. Но она могла их закрывать сколько угодно и притворяться спящей, — я видел, видел! — она смотрела на меня, думая, что это я сплю.



Не знаю зачем, я вскочил и шагнул к ней и опустился на землю рядом с её травяной подстилкой, — не помню в точности, на колени или на корточки. Она притворялась спящей, но я видел, ясно видел, что всё лицо ее, даже лоб, заливалось густой краской.

Я тихонько позвал:

— Лиза!

Она открыла глаза. Больше нельзя было притворяться.

— Женя, голубчик,— сказала она и, освободив руку из-под пальто, слегка уперлась в мое плечо ладонью. Губами я прижался к её пальцам.— Нам еще столько плыть и плыть завтра.

Впервые она назвала меня по имени.

Глава XXXVII

СКВЕРНЫЙ ДЕНЬ

Следующий день был пасмурным. По временам моросил дождь, скверный мелкий дождь, и всю тундру затянуло туманом. Берега изменились. Жиденькие ели, сушняк, бурелом тянулись в тумане, точно одно и то же изображение на склеенной ленте, которое ползет без конца и в сотый раз проходит перед глазами.

Мы выгребли в этот день километров сорок без передышки. Плечи ныли, руки я стер до волдырей. Рукоятки весел вымокли на дожде и поминутно выскальзывали из рук. Держать их было сущим мученьем. У Лизы, которая сидела на веслах в паре со мной, ладони стерлись в кровь.

Хуже всего было то, что мы здорово промокли, а укрыться было нечем. Весь брезент пошел на то, чтобы спрятать от дождя мешки с продуктами, и ещё поверх брезента пришлось разостлать палатку.

С того самого часа, как мы отошли от берега, Лиза не разговаривала со мной. Она даже избегала смотреть на меня. Её было просто не узнать, она как-то сжалась, ушла в себя; сидя со мной на веслах, сторонилась к борту, а когда греб Иван Сергеич и мы пересаживались, она — на нос, я — на руль, садилась так, что спина нашего лодочника и бидоны с бензином закрывали её всю целиком.

Я не мог понять, что случилось. Ведь ночью в палатке хотя и ничего не было сказано, но я целовал её руку, и она не вырывала её и назвала меня по имени, уговаривая лечь и уснуть, чтобы на другой день мы не клевали в лодке носом. Правда, я всё равно не выспался, я тогда ещё часа полтора, наверное, не мог уснуть.

А утром вот как вышло. Неважно я почувствовал себя утром, когда она еле-еле кивнула головой и сразу же заговорила о каких-то мешках с лапшой, о том, как бы они не подмокли.

Вдобавок с утра зарядил этот поганый дождь. Мы дважды сменились с Иваном Сергеичем на веслах, и к вечеру я бросил руль, чтобы сменить его в третий раз. Вот тут мне пришлось побеседовать с Лизой, как она этого ни избегала.

Я поднялся с места, и она поднялась. Мы гребли на пару, — предполагалось ведь, что я ещё слабенький после болезни; иначе какого чорта мне было тащиться с ней в экспедицию, а не идти в море? О том, что при слове «вода» и «волна» у меня поджилки дрожат, я же ей ничего не рассказывал.

— Нет уж, — сказал я, когда она поднялась с места. — Отдохните там, за бидончиками. Справлюсь как-нибудь.

Не отвечая, она перелезла через кладь, пошла к веслам. Я взял весла и уселся посреди скамьи.

— Не валяйте дурака, — сказала она.

— Это вы не валяйте.

— Вы же скиснете через полчаса.

— А вы полюбуйтесь на свои руки. — Я посмотрел на её руки. На ту, которую я целовал. Она забинтовала её носовым платком, и, когда сняла платок, вся середина платка была в крови.