Страница 6 из 13
Я никому не звонила; я не знала тогда, как можно разговаривать по телефону, поэтому отсутствие последнего не тяготило — единственным следствием земной тяги оставалась инфляция, а, значит, на пылесос не хватало. Но нам с пылесосом от этого ни хуже, ни лучше не становилось — мы держали нейтралитет, легко обходясь друг без друга. Еще у нас установился нейтралитет со стиральной машинкой, телевизором, креслом-качалкой и некоторыми другими вещами (не) первой — (не) второй необходимости. Пять дней в неделю, правда, приходилось выходить в социум, но воскресенье и понедельник оставались моими.
Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), потом варила кофе и смотрела в окно. Я могла просмотреть в окно полдня, не заметив ни дня, ни окна: я возвращала «изначальную структуру», сама не ведая о том, что никакой «структуры» существовать не могло в принципе. Иногда я покупала пиво и слушала этюды Шопена; я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под пиво или даже без него.
Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда снова «заело» дверь, я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, быстро открыл и заулыбался. Мне показалось, будто он вполне сносно знает наш великий и могучий — и тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных. Я кивнула на дверь, пожала плечами и беспомощно повертела ключом.
— Одну минуту, Клеопатра, — сказал китаец и пошел за чем-то железным, способным обезвредить подлую «собачку». — Клеопатре нужен новый замок!
Клеопатра кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще «благодарят», а потом пригласила на зеленый чай.
За зеленым чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он — философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет (сам не помнит), а родом из Гуаньчжоу.
— Откуда? — переспросила я.
— Из Гуаньчжоу, еще называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там все по-другому: деревья, небо…
Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, странным образом раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры» — так объяснил он, а через день принес саму «картину» — вытянутый бамбуковый прямоугольник с, быть может, кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово — кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами:
— Это Басё!? — утвердительно спросила я. Китаец улыбнулся: «Не каждая Клеопатра знает Басё!»
Я промолчала, а вскоре мой дом начал хоть и отдаленно, но напоминать выставку китайского искусства, проводимую давным-давно «Мэй-хуа» в Красных палатах: по Остоженке летали тогда белые мухи. Им, пусть так и не говорят, очень холодно леталось! В Красных же палатах было тепло; оно шло от вееров, сандаловых шаров, нефритовых тушечниц, резного красного лака и каких-то благовоний вперемешку с обволакивающей мой еще прошловековый рассудок пентатоникой из двухкассетника.
Теперь, вместо пылесоса и проч., у меня появилась вся эта обалденная хрупкая чушь. Спальник спрятался за ширмой, у которой стоял родной китайский ночник с красными рыбками, а на кухне прижились палочки.
Наша дружба носила совершенно платонический характер. Мужчины перестали возбуждать меня «как класс», я смотрела сквозь них — ведь они жили в аквариуме, а я — снаружи. Правда, я еще возбуждала мужчин «как класс», и это меня озадачивало, особенно когда те делали (не)навязчивые попытки к чему-то им одним понятному, становясь «внешними раздражителями». С китайцем же было все по-другому — и хорошо. С русским так быть не могло. Русский обязательно бы все испортил; пусть не сразу, но обязательно бы испортил. А с китайцем все было по-другому хотя бы уже в силу того, что он не был русским… К тому времени я одинаково снисходительно относилась как к нашим музыкантам, врачам, безработным, историкам, спортсменам, художникам, гениям, так и к не-нашим-тоже-приматам.
К тому времени русские музыканты оставили свою музыку, врачи — болезни, безработные — инфляцию, историки — ничего не оставили (как и спортсмены), художники — рисунки, гении тоже ничего не оставили, как и все прочие. Потребность в общении с русскими мужчинами отпала как таковая, исключая вынужденное их лицезрение на улицах да разве что на работке, с которой я собиралась слинять вот-вот.
Китаец не был русским — это стало его главным преимуществом и неоспоримым достоинством.
— Клеопатра! Вы любите рыбу? — спрашивал он и всегда улыбался.
Он совершенно удивительно делал рыбу, удивительно заваривал чай и слыл удивительно тактичным — он ни разу не спросил, почему я живу одна и никто ко мне не приходит. Он читал мне что-то из Ли Во, рассказывал о Кантоне, Пекине, Гонконге, учил моментально чистить креветку и не тащил в постель, — о чудо! Он, в конце концов, знал, что сплю я в спальнике, а этюды Шопена слушаю под пиво. Единственное, чему он удивлялся, так это градусам, принятым широкой русской душой по поводу и без.
— Зачем? — недоумевал он. — Зачем человек покупает еще бутылку, если уже и так падает? Не понимаю, — китаец действительно не понимал. (Я в свое время тоже не понимала, зачем еще, если и так падает). — Нет, в Китае так не пьют! — и улыбался.
Китаец учил меня правильно дышать; он сказал, что все мои проблемы оттого, что я неправильно дышу. Потом принес «Цигун» и «Дао-дэ-цзин», и я перечитала все это еще раз. И дышала, дышала, дышала…
Китаец относился ко мне как к младшей сестре, а может, как к бездомной собаке: я не могла разобраться в этом, я тогда ни в чем не хотела разбираться — достаточно было того, что человек, сидящий напротив, не напрягал. Китайцу нравился старый «Чайф», соленые огурцы и «Медовое» крепкое. За этим занятием — пивом с огурцами под старый «Чайф» — и накрыл нас звонок в дверь. У меня случился день рождения. Обо мне вспомнили. Загрузили цветами и улыбками. Удивленно посмотрели на китайца. Старые друзья ведь не могли знать о китайце…
Старые друзья рассказали о жизни. Жизнь у старых друзей была старая и неинтересная, но не у всех — у некоторых была новая и на уровне, правда, те не были друзьями. После тостов и спиртного я растрогалась; говорила что-то жуткое о китайском национальном костюме; старые друзья хлопали меня по плечу, я каялась в своей «пропаже» —…но не могла же сказать им я, что ищу собственную субстанцию, собственную потерянную изначальную структуру, которой, возможно, не существует? Я могла только молчать об этом. С китайцем…
Китаец исподволь открывал мне — меня. Той осенью мы часто ездили за город. За городом все другое: небо, деревья, земля. За городом мы с китайцем смотрели на рябину и желтый падающий лист. Шаркали ногами. Садились в электричку, которая удивительным образом не напрягала: наоборот! — ведь я ехала с китайцем, и остального просто не существовало. Я снова различала давно забытое и вспоминала запах опавшей листвы. О, это действительно был настоящий ковер! Ни одно золото мира не могло сравниться с… — далее см. Бунина и Куприна.
Он много чего рассказывал, китаец. Например, древний миф о рождении десяти солнц. Начало помню практически дословно: «За юго-восточным морем… жила женщина по имени Си-хэ. После того как она вышла за Ди-ку, Си-хэ родила десять солнц, купающихся в водоеме Благости…». Рассказывал и об огромном великане Пань Гу, породившем из себя все сущее (причем людей — из собственных вшей), хрестоматийную историю про бабочку и Лао-цзы, когда то ли бабочка не поняла, что стала Лао-цзы, то ли Лао-цзы не понял, что стал бабочкой, — но как-то не банально: его хотелось слушать и слушать, и так — без конца. Китаец чертил на песке запутанные иероглифы, повторяя, что их на самом деле придумали звери и птицы, оставлявшие на земле свои следы, а Желтый император лишь упорядочил странные знаки.