Страница 32 из 38
Два года спустя комитет постановил повысить оклады всем работникам тюремных больниц, и доктору Гаазу, главному врачу всех московских тюрем, повысить годовое содержание с 514 рублей до 1000. Он отказался и записал в протокол заседания комитета:
«Насчет прибавления жалованья служащим в больницах согласен, но не желаю сам пользоваться им. Имею честь изъясниться, что, размышляя о том, что мне остается только мало срока жизни, решился не беспокоить комитет никакими представлениями сего рода».
Холера утихла к осени 1847 года. Те старики, которые еще в начале эпидемии говорили, что она — лишь знамение новых бед, теперь доказывали, что они были правы. Весь год газеты приносили тревожные вести. Во Франции уже в феврале опять прогнали короля, а летом бунтовали работники, строили баррикады на улицах Парижа, грохотали пушки. Из Пруссии, из Саксонии, из Австрии сообщали о мятежах, о баррикадных боях. В Питере ждали нового восстания поляков.
В одном из каторжных этапов, проходивших через Москву в 1849 году, шел бледный молодой человек в арестантском халате, в ручных и ножных кандалах — писатель Федор Достоевский. Он был участником кружка в Санкт-Петербурге, который собирался в доме студента Петрашевского. Молодые люди читали вслух и обсуждали статьи на философские, социальные и политические темы. Они мечтали об отмене крепостного права и сословных привилегий, о введении в России правового строя, независимых судов, народных представительств. Большинство участников были увлечены идеями Фурье и Сен-Симона, верили в то, что общество можно мирно переустроить и что именно русские крестьяне, живущие в еще неразрушенных общинах, по своей исконной природе суть настоящие социалисты.
На одном из собраний кружка Достоевский прочитал вслух рукописное послание Белинского к Гоголю. Достоевский меньше верил в возможности социальных преобразований, но был во многом согласен с Белинским, который упрекал любимого им писателя в том, что тот в своей новой книге «Избранные места из переписки с друзьями» отступился от правды, им же запечатленной в художественных произведениях, и, вопреки действительным нуждам и чаяниям народа, стал проповедовать ретроградные политические взгляды, восхвалять крепостное право, полицейский режим, ханжескую нетерпимость.
Все участники кружка — их потом называли петрашевцами — были арестованы и судимы. Восемнадцать человек приговорили к смертной казни — к публичному расстрелу. Их привезли утром на площадь, первую группу осужденных привязали к столбам, накинули мешки на головы. Но вместо смертоносного залпа изготовленных к стрельбе солдат прозвучал голос чиновника, читавшего императорский указ о помиловании, о замене смертной казни каторгой.
Сценарий этой постановки был разработан самим царем — любителем театральных эффектов. Он же придумал наказывать писателей строжайшими запретами писать и приказывал лишать их возможности доставать письменные принадлежности. Именно так были наказаны великий украинский поэт Тарас Шевченко, молодой поэт Александр Полежаев и философ Чаадаев, объявленный «по высочайшему соизволению» сумасшедшим.
На бесписьменную каторгу был обречен царской милостью и Достоевский, к тому времени уже известный автор романов «Бедные люди», «Униженные и оскорбленные», «Двойник» и многих рассказов.
Петрашевцев гнали через Москву в те дни, когда генерал-губернатор Закревский еще не совсем оправился от страхов, вызванных и холерой, и сообщениями о революционных событиях в Европе, о боях, которые царские войска вели с народными армиями Венгрии, восстанавливая власть австрийского императора.
В эти месяцы порядки на Воробьевых горах стали еще строже. Но Гааз был неизменен.
Достоевский много лет спустя вспоминал о нем. В черновых рукописях «Преступления и наказания», в записных книжках, в «Дневнике писателя» неоднократно встречается имя Гааза, обозначая живой пример деятельного добра, В романе «Идиот» ему посвящены такие строки:
«В Москве жил один старик, был „генерал“, то есть действительный статский советник с немецким именем; он всю свою жизнь таскался по острогам и по преступникам, каждая пересыльная партия в Сибирь знала заранее, что на Воробьевых горах ее посетит „старичок генерал“. Он делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно; он являлся, проходил по рядам ссыльных, которые окружали его, останавливался перед каждым, каждого расспрашивал о его нуждах, наставлений не читал почти никогда никому, звал их всех „голубчиками“. Он давал деньги, присылал необходимые вещи — портянки, подвертки, холста, приносил иногда душеспасительные книжки и оделял ими каждого грамотного, с полным убеждением, что они будут их дорогой читать и что грамотный прочтет неграмотному. Про преступление он редко расспрашивал, разве выслушивал, если преступник сам начинал говорить. Все преступники у него были на равной ноге, различия не было. Он говорил с ними как с братьями, но они сами стали считать его под конец за отца. Если замечал какую-нибудь ссыльную женщину с ребенком на руках, он подходил, ласкал ребенка, пощелкивал ему пальцами, чтобы тот засмеялся. Так поступал он множество лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали по всей России и по всей Сибири, то есть все преступники. Мне рассказывал один бывший в Сибири, что он сам был свидетелем, как самые закоренелые преступники вспоминали про генерала, а между тем, посещая партии, генерал редко мог раздать более двадцати копеек на брата».
Некоторые исследователи творчества Достоевского полагают, что Федор Петрович Гааз был одним из прообразов главного героя романа — князя Мышкина.
Генерал-губернатор Закревский не помышлял уже о высылке беспокойного доктора. После холеры, после всего, что он узнал о его неутомимых бескорыстных трудах, он перестал угрожать Гаазу. Но, будучи, в отличие от своих предшественников, невежественным, ограниченным и недоверчивым чиновником, он по-прежнему с неумолимым равнодушием отклонял или оставлял без внимания все его просьбы и ходатайства.
…Пожилой арестант прибрел из Тулы в тяжелых ножных кандалах. Ноги опухли, он шел с трудом. Он просил заменить ему ножные кандалы ручными. Такая замена допускалась правилами. Начальник конвоя, по настоянию Гааза, согласился; но «чиновник по особым поручениям» из канцелярии генерал-губернатора запретил и отказался исправить строку в списке арестантов вместо «следует в ножных кандалах» написать «в ручных».
О том, что произошло после этого, генерал-губернатору доносил другой чиновник: «Тогда Гааз, подойдя к кузнецу, готовящемуся ковать арестанта, отнял у него кандалы и, несмотря на протест бывших тут чиновников, их не отдал».
Неукоснительный порученец генерал-губернатора велел все же заковать больного арестанта. После этого, как писал второй чиновник, Гааз «громким голосом упрекает в присутствии арестантов чиновников, что они „злодеи, тираны, варвары, мучители…“. При этом в чертах лиц арестантов можно видеть явное негодование против всех г.г. чиновников».
Этот донос заканчивался так же, как и многие другие подобные сочинения за предшествовавшие двадцать лет:
«Присутствие Гааза в главном этапе и пересыльном замке излишне и причиняет вред и замешательство в службе».
Но так же, как в те годы, когда удаления Гааза требовали генералы и полковники и сам тогдашний министр Закревский, упрямый Федор Петрович, вопреки их правилам, их опыту, вопреки всей ведомственной канцелярской, полицейской логике, а по мнению многих, и вопреки здравому смыслу, не уступал и не отступал. В 1849 году он писал губернатору:
«В прошлое воскресенье четырехлетняя сирота, следуя при своей тетке — крестной матери, сопровождающей добровольно своего мужа в Сибирь, от нея была отторгнута, и, так сказать, перед глазами Вашего Сиятельства и Высокопреосвященного митрополита, крестная мать лишена своей питомки, а малолетняя сирота бесчеловечно брошена на улице. В совести своей полагаю, что причины несчастий, кои вверенные нам люди от таких приключений претерпевают, состоят не в Коптеве, но в нас, членах здешнего попечитель-наго о тюрьмах комитета, не наблюдающих между собою истину и мир, без которых, как пророк Захария говорит, „угоднаго не сотворится“, но хотя и не предвижу, когда сие бедствие будет удалено, однакож, когда дело доходит до ужаснаго, то вменяю себе в обязанность представлять Вашему Сиятельству, чтобы участь пересыльных арестантов не была предоставлена единственно на произвол г. Коптева. Девочка эта со слезами хотела броситься к тетке, но тогда смотритель взял ее за ручку и тетка даже не успела проститься с ребенком… Коптев так поступил на том основании, что малютка не значилась в статейном списке».