Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 13



— Потому что ответ неправильный.

Жена поинтересовалась правильным ответом — и была с ним ознакомлена. Ответ был написан на карточке, лежавшей перед училкой: «Собака — домашнее животное, волк — дикое». Жена спросила:

— Вам не кажется, что она именно это и сказала? Тестирующая сказала: не кажется. Жена взяла за руку нашу шестилетнюю, отставшую в развитии дочку и повела домой, подальше от этого центра одаренности.

Через год в соседнее пристанище для вундеркиндов привели своего сына наши приятели, и специально обученная тетя попросила шестилетнего Андрюшу рассказать ей, чем автобус отличается от троллейбуса. Андрюша ничего скрывать от тети не стал и честно ей сообщил, что автобус работает на двигателе внутреннего сгорания, а троллейбус — на силе тока.

Оказалось: ничего подобного. Просто троллейбус с рогами, а автобус — без. И не надо морочить тете голову!

Золотая осень

Еще одну выдающуюся училку, примерно в те же годы, я встретил в парке возле Института культуры. Училка конвоировала первоклашек. Стоял роскошный сентябрь, жизнь была прекрасна, первоклашки скакали по парку, шурша листвой. Одна девочка, распираемая счастьем, подскочила к педагогше и в восторге выкрикнула:

— Марь Степанна, это — золотая осень?

И Марь Степанна, налившись силой, отчеканила (дословно):

— Золотая осень — это время, когда листья на деревьях становятся красного и желтого цветов!

Парк немедленно померк, и небеса потускнели. А лет за двадцать до той золотой осени…

Всегда готов

Я учился в четвертом классе, готовясь к приему в пионеры. Я хотел быть достойным этой чести и страшно боялся, что в решительный момент забуду текст клятвы.

Пожалуй, боялся я этого чересчур, потому что сегодня мне почти полтинник, склероз начинает пробивать лысеющую башку, я уже забываю любимые строки Пушкина и Пастернака, но разбуди меня среди ночи и спроси клятву юного пионера — оттарабаню без запинки.

Этот текст приговорен к пожизненному заключению в моем черепе.

За хорошее знание текста в торжественный день нас угостили чаем с пирожными, но перед этим дали посмотреть на трупик Ленина. Я знал о предстоящем заранее и внутренне сильно готовился к походу в Мавзолей. Меня можно понять: первый мертвый человек в жизни, и сразу Ленин!

Я готовился страдать и жалеть, но у меня не получилось.

Когда мы вошли в подземелье, где лежало на сохранении главное тело страны, меня одолевало одно любопытство; когда вышли — оставалось только недоумение.

Я ожидал от трупика большего.

Страшные слова

Первый раз в жизни я услышал слово «жид» классе примерно в четвертом — от одноклассника Саши Мальцева. В его тоне была слышна брезгливость. Я не понял, в чем дело, — понял только, что во мне есть какой-то природный изъян, мешающий хорошему отношению ко мне нормальных русских людей вроде Саши Мальцева, — и одновременно понял, что это совершенно непоправимо.

А мне хотелось, чтобы меня любили все. Для четвертого класса — вполне простительное чувство. Полная несбыточность этого желания ранит меня до сих пор.

Вздрагивать и холодеть при слове «еврей» я перестал только на четвертом десятке лет. В детстве, в семейном застолье, при этом слове понижали голос. Впрочем, случалось словоупотребление очень редко: тема была не то чтобы запретной, а именно что непристойной. Как упоминание о некоем семейном проклятье, вынесенном из черты оседлости. Только под самый конец советской власти выяснилось, что «еврей» — это не ругательство, а просто такая национальность.

Было еще одно страшное слово. Я прочел его в «Литературке» — дело было летом, на Рижском взморье; я уже перешел в шестой класс и читал все, что попадалось под руку.



Но значения одного слова не понял и спросил, что это такое. Вместо ответа мои тетки, сестры отца, подняли страшный крик, выясняя, кто не убрал от ребенка газету с этим страшным словом.

Слово было — «секс».

Так до сих пор никто и не объяснил, что это такое.

Препараты

Прообразы рабства разбросаны по детству.

Шестой, кажется, класс. Химичка назначает меня и еще какого-то несчастного ехать с собою после уроков куда-то на край света — покупать препараты для химии.

Я ненавижу химию, я в гробу видел эти колбочки и горелки, от присутствия химички меня мутит, но меня назначили, и я покорно волокусь на Песчаные улицы, в магазин «Школьный коллектор», и жду на жаре, когда ее отоварят какой-то дрянью, чтобы вместе с нею и моим товарищем по несчастью отвезти это в школу.

День погибает на моих глазах. Я чувствую, как уходит жизнь…

А ведь я мог сказать ей: «я не поеду», а на вопрос «почему?» ответить: «я не хочу». Это так просто! Но я не мог.

Я учился произносить слово «нет» десятилетия, и сейчас еще продолжаю учебу.

Фамилия

Когда в конце пятидесятых годов отец, совсем ненадолго, соприкоснулся с советской печатью, фельетоны его публиковали под псевдонимом «Семенов». Выйти в печать с природной фамилией можно было только в разделе «Из зала суда».

Потом, уже в середине семидесятых, добросердечная девушка-паспортистка осторожно спросила меня, шестнадцатилетнего, не хочу ли я поменять фамилию на мамину.

— У мамы вашей такая хорошая фамилия… — пояснила она свою нехитрую мысль.

Гиены пера

Отец издавал газету «Кто виноват?» («орган квартиры №127», как было написано в подзаголовке) — лист ватмана, обклеенный текстами и фотографиями, оформленный рисунками. Это была настоящая газета — с интервью, рубриками типа «Письма читателей» и ответами редакции.

Печатать листочки на пишмашинке «Эрика» и клеить их на лист ватмана — это было настоящее, беспримесное счастье, несравнимое с моими последующими тиражами… Отец был фотолюбитель, даже пару раз получал какие-то премии. Публиковались в советской прессе и его тексты, но это было еще в ранней оттепели. К началу семидесятых отец почти полностью переключился на газету «Кто виноват?», орган кв. №127.

Фотолаборатория была в ванной. Красный фонарь, щипчики в кювете с проявителем, утром — листы фотографий на диване, постепенно скручивавшиеся, как листья деревьев…

Образовательный процесс

А еще у нас был магнитофон «Астра-4» — неуклюжий, с огромными бобинами. Впрочем, работал он исправно, потому что отец постоянно протирал детали ватными палочками, смоченными в спирте. Записывал он на эту «Астру» лучшие кусочки из воскресной программы «С добрым утром!»: Райкин, Карцев—Ильченко, песни…

Но главное был — Высоцкий! Записи появлялись регулярно, чаще всего плоховатого качества, с концертов — и, не с первого прослушивания разобрав текст, отец своим отличным почерком переписывал слова в отдельную тетрадку. В неясных местах он ставил в скобках принятые в научной литературе вопросительные знаки. Тетрадка шла по рукам во время дружеских застолий — на нового Высоцкого приходили специально!

Борьба с советской властью в нашей семье носила не политический, а общеобразовательный характер. За неимением человеческих книг в магазинах, отец делал их самостоятельно: первые сборники Окуджавы и Ахмадулиной, которые я держал в руках, были отпечатаны отцом на пресловутой «Эрике» — лично разрезаны, сброшюрованы и аккуратно переплетены. Кроме того, отец переплетал лучшее из журналов: этой рукотворной библиотеки у нас в доме было больше двухсот томов — «Новый мир», «Иностранка», «Юность»… И Солженицын, и Булгаков, и бог знает что еще, гениальное вперемешку с канувшим в Лету…