Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 94

Палец сам потянулся к кнопке звонка, почти коснулся ее. Но, когда пальцу оставалось преодолеть считанные миллиметры, Шапочник опять заговорил:

— Да и я к вам пришел лишь затем, чтобы доложить: в такие игры больше не играю. — И он осторожно положил на стол свою винтовку. — Осознаю, что от вашей воли зависит, быть мне живым или в падаль превратиться. Только у меня свои понятия даже о чести имеются.

Очень много (разве упомнишь сколько?) самых разных людей повидал фон Зигель за свою жизнь. И убежденных врагов Великой Германии, и тех, кого ложно обвиняли в этом. Одни умирали достойно, как и подобает человеку, другие на что угодно шли, чтобы жизнь себе выторговать или даже просто хоть чуточку отодвинуть неизбежную гибель. Но такого, который сам бы напрашивался на муки и смерть, — впервые встретил.

Самое же поразительное — в голосе, во всем поведении Шапочника было что-то необъяснимое, заставлявшее слушать, заставлявшее стараться понять его. И оно, это желание понять, оказалось таким сильным, что фон Зигель сказал, протягивая портсигар:

— Садитесь, курите.

Шапочник сел на стул, стоявший перед столом, и сигаретку взял; фон Зигель отметил, что не было дрожи в его пальцах.

— С чего все началось?

— Или не знаете? Или вам не докладывали? — вскинул глаза Шапочник.

— Я не имею привычки повторять свои вопросы.

Вот теперь Василий Иванович почувствовал, что фон Зигель по-настоящему переполнен злостью, что сейчас даже чуть затянувшаяся пауза может оказаться роковой, и заговорил поспешно, словно торопясь выплеснуть то, что переполняло его:

— Да где это видано, господин гауптман, чтобы свои своих уничтожали? Он-то, Свитальский, влетел в деревню на машине и давай пулять! По кому, думаете? Жену Капустинского и двух малолеток-парнишек, которые за подол держась еще ходили, двух парнишечек, что от всей семьи Мухортова уцелели, он смерти предал! Дескать, по приказу господина коменданта, вас то есть… Я, конечно, понимаю, что не было такого вашего приказа. А взять того же Капустинского. Он — молодой, горячий. Где ему догадаться, что тот идиот отсебятину порет?.. Прошу принять во внимание и то, что не он ли, Капустинский, так служил новому порядку, что себя не жалел… Однако какую награду за это получить соизволил? У него жену расстреляли. Да еще с малым дитем во чреве!

Задохнулся от волнения Шапочник, так разволновался, что сам потянулся было за сигареткой, но тут же отдернул руку.

— Курите, — разрешил фон Зигель и сам вновь закурил, только для того, чтобы скрыть от Шапочника свою растерянность. Разве мог он предполагать, что Свитальский способен на такую глупость? Расстрелять в качестве заложников членов семей полицейских — надо же додуматься до такого?!

— А дальше?

— Дальше и вовсе просто, — повел плечами Шапочник. — Не знаю кто, но кто-то к правильной мысли пришел. Дескать, сейчас за нами и партизаны охотятся, и свои, как перепелок, бьют. Так не спокойнее ли жизнь станет, если враг будет только один? Вот и пошло-поехало…

Да, пошло-поехало… Стоило допустить одну ошибку — стало разваливаться то, во что он, фон Зигель, вложил столько сил!

— А вас почему они не убили?

— Уже докладывал: чтобы к вам явился и все обсказал.

— Зачем это им понадобилось? Хотят, чтобы я простил их? Разрешил вернуться?

— Не похоже. Кто вернуться мечтает, свое добро не уничтожит, — ответил Шапочник и тяжело вздохнул, вытер рукавом пот, выступивший на лбу.

Фон Зигель, как показалось Василию Ивановичу, невыносимо долго барабанил пальцами по столу. Лишь потом сказал, с особой весомостью подавая каждое слово:

— В древности, когда гонец являлся с подобной вестью, его казнили. Вы не боитесь смерти?

— А куда мне податься прикажете? — развел руками Шапочник. — В лес? К советским? С теми наши дорожки двадцать лет назад врозь пошли… Вся надежда на вас была…





— Была? Я не ослышался?

— В нашем роду никто не врал.

— Значит, вы больше не верите в нашу победу? — Фон Зигель уже справился с волнением, теперь он был по-прежнему подчеркнуто холоден.

— Крепко сомневаюсь, — помолчав, ответил Шапочник. — Землю, так сказать, территорию, вы захватили. Только, ежели вас большинство народа сердцем не примет, не победа это… А что сейчас получается? Своих, тех самых людей, которые к вам, как к солнышку, тянулись, вы от себя напрочь отшибли. Разве допустимо такое?

Набатным колоколом звучит в кабинете тиканье стенных часов. Дверь бесшумно распахнулась. За ее порогом видны старый и новый дежурные по комендатуре. Они глазами спрашивали разрешения войти и доложить о том, что один из них принял, а второй сдал дежурство. Фон Зигель жестом заставил их исчезнуть.

— Как мне стало известно, Мухортов был советским агентом, — говорит фон Зигель, не спуская глаз с Шапочника.

До Василия Ивановича уже дополз слух о том, что Свитальский взвалил на Аркашку напраслину — будто тот до мозга костей советский. Больше того: ждал, что его вот-вот вызовут в Степанково, начнут выспрашивать, так это или нет. Поэтому ответил без промедления:

— Мертвый, он все стерпит, оправдываться не побежит.

Фон Зигель правильно понял сказанное: дескать, ни оправдывать, ни обвинять Мухортова данных не имею, а вот на Свитальского подозрение держу.

Ну, господин Свитальский, теперь-то вы у меня в руках! Теперь вам придется ответить за все: и за доносы, которые вы посылали на меня, и за золото, которое вы наворовали! Жизнью своей за все ответите! Все это, разумеется, будет спрятано за официальным обвинением. А оно будет предъявлено, как только вы вернетесь в Степанково: попытка подрыва могущества Великой Германии путем диверсий. И разберет ваше дело суд, тайным председателем которого буду я, Зигфрид фон Зигель!

Однако надо принять меры, чтобы гестапо не пронюхало об этом плане ликвидации Свитальского, не забрало этого подонка к себе: там он запросто, глазом не моргнув, столько выльет грязи на коменданта района гауптмана фон Зигеля, что долго отмываться придется. Да еще и удастся ли?

Значит, все должно быть только так и не иначе: пока никому ни слова о том, что рассказал Шапочник; когда вернется Свитальский, его немедленно арестовать и так обработать, чтобы на суде он мог только мычать; в тот же день привести в исполнение и приговор — повесить Свитальского на площади в Степанково. А народу объявить: «Казнен за то, что свою личную жестокость пытался выдать за политику Великой Германии».

Все это так, но как поступить с Шапочником? Тоже судить, обвинив в том, что своими действиями способствовал возникновению беспорядков в Слепышах, где был одновременно старшим полицейским и старостой?

Фон Зигель глянул на Василия Ивановича, глянул тайком, воровски, и от удивления приподнял бровь: Шапочника сморило пережитое, он дремал, сидя на стуле!

Подумалось, что человек, замышляющий подлость, никогда не сможет уснуть в тот момент, когда решается его судьба. Подумал так — в груди шевельнулось что-то, похожее на чувство жалости к этому старику, на долю которого жизнью отпущено столько тяжелого.

Может быть, именно его назначить на место Свитальского? Кажется, он честен, смел, ненавидит все советское…

Пожалуй, все же следует подождать с окончательным решением: сама жизнь, и в ближайшие сутки, подскажет, как поступить.

— Что ж, я внимательно выслушал вас, — сказал фон Зигель обычным голосом, но Шапочник вздрогнул, от стыда за свою оплошность даже заерзал на стуле. — Можете идти в казарму к полицейским. Там переночуете.

Шапочник встал, вытянулся и спросил, слегка побледнев:

— За что, господин гауптман, за какие грехи на смерть посылаете? Свитальский не помилует, узнав, что я здесь побывал… Да вы не извольте беспокоиться, я найду где ночку скоротать. А к часу, указанному вами, и прибуду аккуратненько.

Две полянки засеяли рожью дед Потап, Григорий и Петро. В такой глухомани засеяли, что Григорию казалось, будто сам он без провожатого никогда не найдет к ним тропочки. Однако, когда захотел проверить, так ли это, ноги словно сами вынесли его туда, куда требовалось.